Когда Дзвинка вернулась после школы домой, она первым делом залезла на антресоли, откуда громыхала и цокала. Бабушка дала ей кусок пирога с крыжовником и кружку козьего молока утренней дойки. Сдавленно гогоча крамольным фантазиям, девочка полулёжа уминала плотную пищу и болтала голыми ножками в воздухе перед дверным проемом. Белые струйки высачивались из полных губ и разбрызгивались на ручки и коленки, вымазанные желто-коричневой растительной гнилью. У Дзвинки был дородный (купеческий как с картины Кустодиева), но вместе с тем шаловливый и инфернальный вид.
Позже пришел с горохового поля отец – весь серый и напоминающий осеннюю реку. Зрелый овощной горох как раз убирали комбайнами, однако, невелик был для Родины урожай в этот год среди высоченных калейдоскопических сорняков, и даже оптимистичный дядька председатель с длинными седыми бровями, ниспадающими в тонкую восточную бороду, ворчал встревожено, ибо план партии оказался под угрозой, не говоря уж о евойном перевыполнении.
– Как Сталин помер, все начало изменяться, – сморкался председатель осунувшейся фигурой.
И действительно – отец Дзвинки во всех вещах наблюдал приметы неприкаянности и бед – стали меньше давать молока коровы и чувствовался в нем запах того ила реки смерти, которую ныне торит для народа Великий Кормчий. Уменьшились в размерах некоторые важные вещи, вроде календарей, и ослабла интенсивность солнечного потока. Сами ощущения стали вялыми, колхозные праздники проходили без мордобоев. Работали в поле без песен. Слепо кружился на месте люд, утративший цели и представления. Раньше рос он как мох на непоколебимой рельсе, а сейчас трепетал в неведомых событиях.
Отец вошёл во двор, поздоровался с бабушкой и уселся в яму, вырытую под лозами вертограда. Он расстегнул рубаху, вынул из кармана опасную бритву "Волга" и с индейским криком полоснул себя по груди, украшенной мириадом полузаживших ран. Брызнула кровь и отец заплакал.
– Это Он умер, а я почему нет!? Лучше бы все мы превратились в вещи.
Закатные лучи, прошедшие через заплетённые паутиной виноградные ягоды, осеняли печаль отца императорским пурпуром. Воробьи клевали облепленное черноземом и соломой свиное ухо. Дзвинка вышла во двор и зевнула.
– Привет, папаша! Ты мне вкусненького принес?
Ее голос был скучный и безразличный: самовредительство отца уже вошло в ритуал, а вкусное она недавно ела. Родитель алмазными от слез руками шарил в цветных тенях, пытаясь обнять вырезанную опухоль реальности, оставившую незнакомую пустоту. Раньше он приходил с работы усталый и злой, пил и начинал бить Дзвинку, сейчас же сразу садился в яму, которую приготовил как манок для смерти – бессознательного животного – и резал себя от страха в напряжённом ожидании.
– Ладно. – ухмыльнулась Дзвинка. – Я сегодня к подружке ночевать пойду. Ты же не против?
Отец задрожал, сгорбился и стал щёлкать пальцами ног.
– Вышли из почвы четверо, но не было у них глаз, чтобы понять, что вышли они из почвы. И не могли они спросить у людей, поскольку не было у них языков. И не умели они услышать доброй музыки народа своего, ибо уши их знали лишь вопли, вой да зубовный скрежет места, о котором не говорят. И были их носы ямами пестрой слизи, да выпавшая прямая кишка волочилась за каждой тварью, как пуповина. И ни один психотроп не смог бы открыть двери их восприятия, потому не способны они были прозревать душу советского народа. Однако же народ покорился им.
Задумчивый отец почесал затылок, содрал отросшим ногтем родинку и сжевал ее.
– Да, доченька, отправляйся к подруге. Живи, пока живая ещё.
– Пойдем, егоза, я тебе пирожков соберу, – подошла бабушка и топнула по земле. – Фу! Окаянная.
– Чего это ты, бабуля! Не надо ее так. Земля хлеба́ рожает.
Бабушка наморщилась, и старческие пятна на щеках ее надулись от возмущенной крови, будто были заражены кожной мигрирующей личинкой.
– Хлеба́ люди ценою горба вырывают из когтищ грунта, а сама земля она только чудищ рожать умеет, от которых нас компартия бережет. Нонче, как хватка правительства ослабела, снова объявились они, хоть все думали, что повымерли.
– И какие эти чудовища? Чудные и красивые, верно?
– Обожди! Ну что за ребенок. Липнет же к тебе непотребица.
Коричневые деспотические лапки бабушки нырнули в пышные волосы Дзвинки и стали выпутывать из них не пойми откуда взявшуюся медведку. Та отчаянно вырывалась и царапалась. Наконец, бабка устала раз за разом ловить ее и оторвала насекомому голову. Сразу быстро освободила и выкинула тельце.
– Дзвинка, ты часом не спала в поле? Пионерский галстук ты не снимала?
Бабушка взяла лицо девочки в ладони и встревожено вгляделась в ее жёлтые пшеничные очи.
– Тех, кто спит на земле, ласкают языки мертвецов.
– Что значит "ласкают"?
– Вот тут, – бабушка хлопнула себя по лобку.
Безотрадно и ноюще завыл отец полым бескровным голосом. Долгожданная смерть в очередной раз проскользнула мимо, разминувшись с ним на толщину стали в его руке....
Размахивая лукошком, мурлыча фамильный рабочий марш, шла Дзвинка по стежке, обрамленной танковой флорой, напоминающей сорвавшееся с цепи помешательство. От сладкого запаха цветов кружилась у нее голова. И образовывался холод вокруг, будто своей массой переплетённых стеблей сказочные цветы изгоняли солнце и было им приятнее расти в стыни и неподвижности безлунной пещерной ночи. Как раковые шейки висели в сизой паутине опавшие лепестки.
Когда Дзвинка шла утром в школу, растения доставали ей до пояса, сейчас они смыкались над головой редким пологом, накладывая на тропинку вуаль самоцветных сумерек. Мыльными, наждачным кавалеристами проскакивали через ум девочки искры раздражения. Искаженный мир ее не пугал, он был для нее нормален, она жила в нем с тех пор, как стала осознавать себя и Сталина не помнила. Лишь о том думала бедняжка, что скоро цветы сомкнутся совсем и отрежут их хату от основной реальности, и потому придется ей всю жизнь проводить с отцом и бабушкой, и никуда она уже не пойдет.
– Если б время было желе, – сказала Дзвинка, – можно было б съесть его ложкой, чтобы этот страшный миг не смог наступить никогда.
За цветами как выброшенный океаном глобстер серело вытянутое барачное здание овощехранилища. К нему вела через чащу широкая бетонка, предназначенная для подъезда грузовиков с урожаем. Впрочем, плиты бетонки были практически повсюду уже затянуты оранжевым и колючим не то лишайником не то корковым грибом. За барачным зданием поднималась пирамидка испорченных овощей. Влекомая магматическими течениями своего бессознательного, девочка после школы уже заглядывала сюда, она ласково брала на руки гнилые корнеплоды кормовой свеклы, целовала их как отрубленную голову любовника, затем запускала пальцы в мягкую, горячую от гниения сердцевину, полную маленьких, как черные звёздочки жуков, упругих слизней и личинок неизвестных подземных видов.
Сквозь тление и прелую вонь кучи тогда шел некий хрустальный гул, который Дзвинка к своему удивлению понимала какими-то монструозными закоулками, но ни описать ни ясно осознать не могла. Гул был как симптом кокона, откуда готовилось что-то вылупиться – бессмертное и родное – и именно для того, дабы присутствовать при этом свидетелем, девочка отпросилась к выдуманной подруге.
– Мерзость там навалена неспроста, – рассказывал Дзвинке полуживой отец, – овощи специально портят, только раньше я думал, что это делают шпионы да иждивенцы, но председатель – мы как-то шалу курили – поведал, что скрыто у овощебазы древнее зло, отравлявшее пролетариям и крестьянам рассветные сумерки революции. И спит оно в саркофаге из нетающего кометного льда, и нет у него ни имени, ни классовой принадлежности. Безумно оно и дико. И неотразимо прекрасно. Ленин в небе перелистывает страницы облаков и записывает на них имя и судьбу каждого рождённого гражданина, но судьба того, кто взглянет на древнее зло, окажется стёрта и останется он с черной дырой внутри и будет та дыра как земля, из которой выползут ростки ада.
Дзвинка подошла к куче и едва не задохнулась фантастическими миазмами, тем не менее она стала на колени и начала продирать гнилостную массу. Девочка инстинктивно почувствовала нужное место, ей его осветило единственным лучом солнце, полыхающее за тучами здравомыслия. Прелые овощи раздавливались под пальцами, брызгали жёлтой кашицей, с фырканьем выпускали скопившийся под кожицей газ. Сороконожки и личинки майских жуков извивались как письмена, складываясь в проклятия земли.
– Церкви раньше на худом месте ставил империалист мрачный, – рассказывала, растирая целебные травы, бабушка. – Энто, чтобы бесов, тама обитающих, не пущать, святым узилищем окаймить. А компартия своей революцией целую Вселенную церквой сделала. И все теперь свято – и гвоздик, и колосок. Для великого подвига построения коммунизма сгодится и чудак, и богатырь; и лодырь безмозглый, и упырь ночной одинако привлечен будет.
Чужая рука, что показалась из шкурок овощей, была, как голый землекоп-альбинос, переживший лазерную подтяжку. Она имела длинные пальцы, и просвечивающие через кожу, как море сквозь сны, вены – обычные, теплые, голубые. Это была гуманоидная рука. Пальцы вцепились в запястье Дзвинки, и девочка – шалая, прослезившаяся от счастья – стала тянуть на себя призрачное, подземное существо.
Из отбросов показались серебряные волосы, напоминающие нити грибов, длинные перпендикулярные вискам уши, личико с высоким лбом, острым подбородком, большими глазами и тонкими суровыми губками.
– Держись, детка!
Дзвинка отодвинулась и потянула ещё, существо, выпростало из капустно-свекольного перегноя другую руку и, помогая себе, выбралось наружу. Это тоже была девочка.
Она лежала на траве голая, покрытая слизью, в которой извивались, мгновенно высыхая, мелкие нитевидные черви. Ладонями она зажимала глаза, запорошенные солнечными иглами. Ее пальцы с синими длинными ногтями царапали растительный покров, где каждая травинка была, как надувшаяся тленом африканская лягушка-узкорот.
– Как тебя зовут? – спросила Дзвинка, касаясь волос восставшей.
Та задрожала, села и, обняв колени, уставилась в лицо девочки. В ее глазах отразилось мучительное ощущение некого кружения в невесомости, где даже слово, как точка опоры, лишено своей корневой субстанции.
– Я не помню. Была лишь одна война – конные атаки астральных всадников, спускающихся с луны, отравляющие газы, свист и грохот снарядов, танцующая земля, энциклопедия окопных болезней зашедшей в тупик позиционной бойни. Это длилось тысячу лет в густой тьме, напоминающей воду; в траншеях и рытвинах она сгущалась настолько, что можно было резать ее ножом. И потом они зажгли свое солнце, подняв в небо два миллиона трупов, и мы обнаружили, что наши имена носят уже другие существа – непонятно, когда родившиеся, и по какому праву пришедшие нам на смену. А кто мы сами – мы не знали отныне.
– Как так не знали? Это же зафиксировано все на гербовой бумаге в актах гражданского состояния – кто есть кто и к какому классу принадлежит – а дореволюционные записи имеются в церковных книгах, что у председателя хранятся. Моего дядю, например, Лемир зовут, это значит «Ленин и мировая революция», лучшую ученицу в классе – Вилиан, а это расшифровывается, как «В. И. Ленин и Академия наук».
Восставшая вздрогнула, в ее глазах образовались слезы как дыры стеклянистой бесполезности.
– Это были древние эльфийские имена. Они из тех, что украла у моего народа компартия. Ведь если жить без имени, тебя затянет в неотличимый от смерти водоворот бессознательного, над которым мы едва держимся за свешившиеся с неба тонкие паутинки слов.
– Ну точно к председателю надо! Он найдет по книгам, когда ты родилась, и как тебя назвали тогда. Ты свое имя сможешь узнать, как древние ваши имена узнала в обычных пролетарских?
– Думаю, да.
– Значит, я домой сбегаю. Тайком одежду возьму какую-нибудь и сюда. А ты сходи до колодца, червей засохших смой с себя да на мир погляди – какой он красивый и как в нем здорово слажена работа существ. Я оставлю корзинку, в ней пирожочки, бери, угощайся. Бабушка, говорит, что душу в них вложила, а мы ее душу теперь съедим, хи-хи-хи!
И Дзвинка побежала по тропинке через цветочный сад – сплошной, как космическая пустошь, и пело ее сердце перед грядущим, и текли как мед пышные косы, и вся сущность ее была – стальной огонь, крепкий, направляющий, отражение звезд бездыханного неба в празднике народного единения.
Эльфийка же печальная и хрупкая, как пена на молоке, глядела в мир бездорожьем сердца, лишенным указателей партии. Цвет подавлял ее привыкшую к сновидениям. В голове ее, правда, в периоды подземных пробуждений порой оживали мысли – похожие на фосфоресцирующих глубоководных рыб – однако то были лишь отдельные черновики света, который наполнял сейчас все пространство. И девочке казалось, что это цветочно-небесное украшение есть непроницаемая работа злонамеренного ума – кого-то большого и страшного, кого ее старшие братья с пришибленными лицами звали «Ленин».
Она встала и сделала несколько шагов, корка червей сразу лопнула на коже и осыпалась подсолнечной лузгой. Серую растрескавшуюся древесину колодца заляпал птичий помет. На приставке под воротом стояло оцинкованное ведро, будто бантик на ручку-коромысло с одной стороны была намотана свинцовая лента. В мозгу эльфийки заерзали духи приспособлений. Она бросила ведро в колодезную шахту, услышала всплеск, немного подождала и начала крутить ржавую ручку ворота.
Вода имела пепельную замутненность солями и породами. В ней витала шелковая пыль, медленно ниспадая на дно, и эльфийка завидовала лёгкости неодушевленной материи, ее бессознательному танцу, не нуждающемуся в софитах и зрителях. Впрочем, блаженство ее недавнего сна мало отличалось от ментального уровня минералов и столбов дыма, да и сейчас заглядывая внутрь себя, она видела лишь бесконечный зеркальный коридор пустых плоскостей, ни в одной из которых не было тяжести, чтобы на нее опереться. "Такой тяжестью станет имя, – думала эльфийка, смывая антиобщественную нечистоту".
Дзвинка застала ее за этим занятием. У нее подмышкой висел тюк тканей.
– Смотри! – обрадовалась она. – Вот вышиваночка да и платьице красное. А звать как тебя я по пути придумала, Икки, что значит "Исполнительный комитет коммунистического интернационала". Это пока мы твое настоящее имя не добудем.
– Спасибо.
Эльфийка быстро оделась, и они пошли к деревне мимо полей, превратившихся в трансгалактический цирк уродов, имеющих пристрастие к кокаину. Теперь природа оставила распорядок работы, одно в ней опешило от свободы и утратило плодородную силу, иное же предалось сатаническому разгулу. Заросшие космическими сорняками гороховые поля сбивали кислотными плевками пролетающих воробьев, растворяя их еще в падении. Лишенные добычи сорняки обиженно рявкали и нетерпеливо подвывали звуками, напоминающими брачные игры росомах. Колонны циклопической резеды поднимались до неба, перемежаясь с участками белой бесплодной пыли, из которой торчали полные морщинистые губы, точь-в-точь губы рыбы-звездочета.
– А наш учитель математики ёжиков ест! – тараторила Дзвинка. – После войны, когда был голод, он пристрастился. И червей на холодец пускал. Костную муку с перетертыми древесными почками лопал, каналья, как не в себя. А когда кости да черви кончились, люди волосы с голов и всю одежду свою съели и ходили голые.
В деспотии растений стали появляться деревенские хаты – они едва высовывались неуверенными хоботками крылечек из многоцветкового ада. Крестьяне, как ни в чем не бывало, занимались делами – что-то ремонтировали на подворье либо обхаживали скот. На съестном оставленном на воздухе мгновенно вырастала плесень. В легких трудящихся образовывались пушистые пленки, и все постоянно харкали и сморкались, выбрасывая из себя взбеленившуюся природу.
– Нам однажды газету «Правда» принесли, и писалось там, что Америка атомные бомбы взорвала по всей советской территории, а население наше смертельно заражено радиацией. Вымирание газета нам пророчила в течение полусуток. Петрик, мелиоратор, как услышал, от злости затрясся, побелел весь, потом топор схватил и трех детей в молчании порубил. Его в лагерь отправили на перевоспитание, газета же неправдивая оказалась, ее трутни да иждивенцы подсунули народу посредством происков. Вот и дом председателя, гляди, Икки!
Они вышли к высокой хате, на которой красной краской были нарисованы в профиль портреты коммунистических лидеров. Проходя мимо, крестьяне снимали шапки и крест-накрест перечеркивали чело, рисуя метафизический серп и молот. Перед хатой высились заросли снотворного мака с надрезанными головками, из которых председатель-мичуринец извлекал сок, склеивающий, как он говорил, воедино режущие осколки существования.
Сам председатель сидел у крыльца возле чайной доски, поставленной на колоду для колки дров. Фарфоровая пиала полярной бабочкой застыла перед ним. Время от времени он подливал из чайника в форме толстенького дракончика темный, как нефть, напиток, при этом не переставая зорко следить за моральным порядком крестьянской жизни. Если вдруг ветерок доносил до слуха его раздраженные то́ны, председатель раскрывал беззубый рот и начинал кричать тонким козьим голоском оглушительного разряда. В редких случаях, когда мера не помогала унять буянов, он шел на звук сшибки лично, запоминал участников и наутро писал донос в органы. Его доносы были так уморительно-едки и при этом стилистически безупречны, что их ставили в пример всем кляузникам и тайным агентам на специальных собраниях по повышению мастерства.
Вид, однако, у председателя сейчас был осунувшийся и недовольный. Он задумчиво жевал волосы даосской бородки, а брови заложил за уши. В глазах его билось тихая отчаянная помешанность, тщетно силясь отыскать выход из внутреннего прозрачного лабиринта.
Дзвинка И Икки подошли ближе. Председатель открыл рот, будто хотел крикнуть, но передумал и елейно, подленько заурчал.
– Земля! Земля! – удрученно бормотал он. – Теперь вся земля – стахановец! Смотрите, какие киты на ней. Кого она родит, блядь!? Уродов преувеличенных, а полезные культуры чахнут, ибо нарушен их привычный уклад. Силу почвы Сталин в руках держал, но одна сила без порядка – это разрушение да пустыня.
– Нам бы, товарищ председатель, письмена дореволюционные посмотреть.
Председатель разразился шквалом хихиканья и поднял пиалу с темным напитком.
– Это книги и есть! Истлели все. Страницы черной глиной обернулись да лишайник тропический вырос на них. Не люмпен и не доходяга этот лишайник, а истинный галлюциногенный марксист – Dictyonema huaorani – под ним мультики о «Капитале» показывают посвященному духи сельвы. Я его кипяточком вместе с глиной завариваю и пью, чтобы вкус тлена держать в устах. Ибо тлен – есть идея земли. Кровавая то идея. Сколько крови тут пролилось, накормилось блядище людской кровью, души расстрелянных, замученных в себя всосало. Теперь неисчерпаемо плодородие земли, и ничто не сумеет сдержать ее рост. Возвысит до звезд земля свои ложесна, сами звезды пожрет она ложеснами.
– Я просто хочу узнать имя! – крикнула Икки. – Мне без имени невозможно в мире жить. Пожалуйста, помогите, как-нибудь.
– Какой мир!? Какое имя!? Вы вообще понимаете, что происходит?
И он захохотал, поднялись веки его хохота, и вся фигура разломилась в приступе. И из разломанной груди председателя выпало на траву его сердце. Сердце задрожало, засучило лапками, прянуло длинными ушами. Оно отряхнуло от крови белую шубку. У него оказалась милая мордочка, а точнее лицо с пышными усищами. Лицо это знали все на Земле. На плечах сердца-зверька золотились огромные звезды генералиссимуса.
Зверек взглянул на девочек, пискнул неукрощенно и юркнул в маковые заросли, вынырнул на другой их стороне, затем метнулся в благоуханную растительность, в светлую глубину цветов. Влекомый своей природой он стремился к самому роковому.
– За ним! – крикнула Дзвинка.
И девочки затрусили следом прямиком в оргиастический хаос и больничный бред, в странные видения необозримого бессознательного природы. Небо над головами собралось некой окончательной синевой, будто готовясь для любви или смерти. Птицы щебетали с математической сложностью, отвратительно сплетали пауки химерические шедевры радости и победы. Время от времени орган-оборотень останавливался, садился и ждал, поджав к груди передние лапки, либо подзывал девочек параноидальным писком.
– А как же мое имя? – всхлипнула Икки. – Мы его теперь не узнаем никогда?
– Да ладно тебе! Главное, ведь как тебя другие видят. Человек, папа говорит, образовывается в условной точке пересечения линий других. А убери ты эти линии, и перестанешь быть. Я к тому, что люди вокруг тебя новые теперь, и сама ты поэтому новая или скоро станешь такой.
– Но как же мне себя понимать?
– Как коллектив решит, так и будешь понимать. Знаешь, все люди важны. Для построения коммунизма, разумеется. Бунтари и нарушители тоже необходимы диалектически. Но удобней и выгодней на светлой стороне истории быть.
Через переплетение высоких трав Дзвинка и Икки вышли к полю под черным паром, которое простиралось до самого горизонта, как комковатая, жирная челюсть, откуда вырвали зубы. В некоторых местах поле горбилось. Периодически из земли показывались собранные из колечек грязно-розовые спины. Зверек указал на них лапкой, улыбнулся, сверкнув золотым зубом, и нырнул в напоминающую маргарин почву. Он взмахнул куцым хвостиком и скрылся навсегда.
– Кто это такие? – спросила Дзвинка.
Икки глядела на чудищ расширенными глазами, губки ее дрожали, будто лицо готовилось сорваться в смерть.
– Черви, – бесшумно сказала она. – Они толстые как бочонки. Животы земли.
Черви были величественны и огромны, с каждой минутой их выныривало из глубины все больше, пока поле не захлебнулось ими и не стало напоминать комок мышц бессмысленного титана. Тогда один из них поднял к солнцу остренькую головку, выгнулся и стал таранить воздух, неуклонно возносясь индивидуальной агрессией и оставляя за собой сумеречный след. За ним последовали другие. Как лошадиные мазки авангардиста-дегенерата времен хрущевской оттепели или как огромные боевые дирижабли черви заполнили небо, переваривая его и погружая в подземную темноту.
Дзвинка взяла Икки за руку.
– Мне думается, это апокалипсис.
Та кивнула. Чудовища деловито осваивали беззащитную высь. Светящиеся льдышки выступивших из тьмы звезд они пожирали с утробным снежным скрипением, а вокруг светил и вовсе слиплись в розовые соски.
– Пошли домой, – предложила Дзвинка. – Делать нечего. Скоро все угаснем.
– А меня твои примут?
– Конечно. Мы не папуасы бессовестные.
Перед хатой бабушка долго осматривала девочек, тупой и хитрый взгляд ее оценивал выгоду, которую можно извлечь из гостьи, как из сиюминутного средства для построения вечного всеобщего счастья.
– Ты еще молодая. Много детей поро́дишь. Будут на стройках работать. Пшеницу жать. В космос полетят, грамотеи. Заходи! Внучкой назову тебя, а отец Дзвинки и тебе отцом придется. Ибо нет чужих детей в советской семье народов. Каждый каждому рад и предан. А вот тебя, непутевая ты ветошь, мы приструним! Ух! что это такое ты за знаменем прячешь, а? Признавайся.
Бабушка погрозила Дзвинке узловатым пальцем. Лицо ее лучилось восторгом уличителя и словно бы помолодело на двадцать лет. Челюсть бабушки судорожно ерзала, как у передознувшегося грибного джанки. Над ее головой выедали солнце и луну черви.
– Это, ну, да ничего особенного там нет, – Дзвинка покраснела и потупила очи.
– Ты лучше признайся, сестра, – укорила ее Икки. – Если мы все вместе – семья, не надо ничего скрывать. У меня половина жизни прошла в тайне и фантазёрстве. Столько я упустила – песни у костра не пела, в «Артек» не ездила (Дзвинка рассказала ей про «Артек»), и пионерского галстука красивого на мне нету.
– Вот-вот! Слушай подругу. У тебя там пластинка Чарли Паркера спрятана! Басурманский да содомский джаз крутишь, когда дома никого нет. Не стыдно? Выбрось немедля, а то я учителям скажу, чтоб устроили тебе прилюдное внушение. Чего молчишь, слезу, как корову, доишь? Выкинешь?
Дзвинка кивнула.
– А тебя как зовут, красавица?
– Икки.
– Ох, какое имя хорошее! – бабушка потрепала эльфийку по голове. – Наше родное, советское. Чую, будет из тебя толк. Только фельдшерка завтра кликнем, чтоб ушки подрезал, а то так ни один жених под окнами серенаду интернационала не запоет.
– Спасибо, бабушка!
– Партии благодарна будь.
Авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице.