Фрагмент

Роман / Фантастика, Философия, Фэнтези
Аннотация отсутствует

Глава четвёртая  

 

Еврей, души не чающий в собаках (свиньях) пусть не хвалит  

своё происхождение на всяком лестничном пролёте. Так –  

не более чем поводырь своим страстям.  

Ну ладно защитники животных, своих идиотов в любом  

народе полно, но когда пожилой человек не слишком  

застаревший в собственном безумии клянётся задушить  

всякого, даже еврея??? А ещё учёный!  

своими руками, кто посмеет на его глазах тронуть собаку, то  

кто он сам, если не собака? Руфиус и Руфина.  

А собак – жечь, отчаянно и беспощадно как контру и  

политических недобитков, прибежище нечистых клипот.  

Особенно маленьких и кусачих. Воображенья у детей много.  

(Псахим) "Сдирающий шкуру с падали на улице и не  

говори:"Я – великий учёный"  

(Шмот 11:7) "У всех сынов Израиля не пошевелит собака  

своим языком". Алеф-Бет – говорит собака. А мы им – Шлам.  

Ша! Мяу, шшш.  

 

Лагерь Гундомара. Поздний вечер первого июня. Извилистый берег Аксанского озера.  

Над лагерем Гундомара мелкой ячеистой сетью зависли облака. Заволакивающие. Солнце медленно садилось за городскими стенами. Жёлтая рябь разбрызгалась по душным, скалистым взгорьям. Город тонул в закатных лучах, увлекая за собой млеющуюю ало-розовую дымку, качующую колыбель заката на просторах турецкого неба. Вдали иногда кричал ворон, с озера бухтела выпь, и лишь изредка глубину ячеистых облаков прорезал свирбящий ястребиный свист. Темнело с каждой надвигающейся минутой и туман заката рядел на глаза так, что казалось нет различия одной вещи от другой. Положим Таава – Нет Б-га, а может и есть, пусть будет, только не мешает. Гаава – нужно приоткрыть свет, но столь -же можно принять за человека – женщину, карягу – за волка, тряпку военного стяга – за платье минезингера, настоящего мужчину – за тряпку, добро за зло, зло за добро, праведника – за лицемера, калеку – за пророка, шута – за Давида, озабоченную интригантку – за кашерную невесту, примеров – хоть отбавляй... Ведь Таава – это слепота, а Гаава – это сумерки.  

Палатки хохлились неровно расставленные около илистого берега. То ли бревно было воткнуто в землю для тренировки с мечом, то ли сержант стоял в замеревшей тоске. Бурые, синии, шелко-тканные палатки теснились и по левую руку от столба. Посреди лагеря расположился костёр, около которого возлежали рыцари: кто привалившись к седлу; кто запрокинув голову и подложив под неё ладони транжирил взгляд, упёршись взором на занявшиеся сиреневой тушью облака; кто сидел на баклушке, починяя сапог; а кто просто дожёвывал лепёшку, кроша хлеб в горсточку. Среди прочих хорохорился у костра и Готье Нищий, сподвижник Петра Пустырника.  

Ходил Готье вечно босой, обросший из-за ушей нептуновской бородой, отчего смуглое лицо выглядело ещё более тёмным. Питался Готье преимущественно только рыбой и вином, принимая на себя образ жизни первых апостолов-рыбаков. Глаза Готье от такой, как ему казалось "апостольской" диеты слегка косили, но веры был невероятной человек.  

– Если злой делает злое, то от него ожидают это, но если колдун совершает нечто, то немощные и глупые редко способны не повестись на тридцать серебряников Иуды Синедрионского, раскрашенные сатаной черепки. Нет ничего хуже, когда хранители души становятся хранителями своей шкуры и своего золота. Отчаянные праведники – превращаются в глубокомысленных пройдох. Резвые поборники меча влачат своё тягожилие вялыми нигелистами и инфантильными философами. Создавшие в мире грандиозные проспекты – служат нелепым фанфаронам. Нематерьяльные формы абсолютны и инетллиги-и-и-тельны, – говорил, тянув нежные гласные языком, Готье Нищий, закатив за верхние веки глаза, – Вследствии чего имеют большую силу; поэтому душа, связанная с материей и не может ничего, особенно сама передвигать своё тело, исключая случаев Великого упованья на Христа, ибо с любовью в душе возможно всё, а когда печёшсья о себе самом лишь – не возможно ничего. Безвозмездным надо быть! Однако и с меньшей верой тело способно на перенос, как это случилось с апостолом Петром, когда тонущему ему подставил руку Г-подь, и пошёл в след Г-спода Пётр по морю. В движении духовных субстанций сообразно воле и природе, хотя мог до того и сам идти по воде, по крышам домов, по лозам ветров, по камышам, по зубчатости замков. По любым, вообще, опорам без точечной аргументации. И идёт он на Авиаф, проходит Мигрон, В Михмасе складывает свои запасы. Вот и Вифсаида, родной город Петра. Проходят тесницы, изнанки снов угрюмой мишурой, шамуртой, надевшей на лицо платок; в Геве ночлег их; Рама трясётся; Гива Шаулова разбежалась. Вой голосом твоим, дочь Галима; пусть услышит тебя Лаис, бедный Анафоф! Мадмена разбежалась, жители Геваима спешат уходить. Ещё день простоит он в Нове; грозит рукою своей горе Циону, холму Иерусалимскому. Вот Г-сподь, Г-сподь Саваоф, страшной силою сорвёт ветви дерев, и величающиеся ростом будут срублены, высокие – низвержены на землю. И посечёт чащу леса жезлом, и Ливан падёт от Всемогущего, уздой не вытянешь его... Узрей! Ибо Раав спасла не лишь соглядатаев, но Давиду дала возможность терпеть родовые муки с содроганием.  

Некто Гайом Постель, рыцарь в стёганой куртке, строчённой ромбами, зелёными и белыми, в зелёных вышиты золотистые трезубчики, окликнул Готье: – Ты у Петра Пустырника слов умных нахватался что-ли? Чумичка.  

– Это ещё надо посмотреть, кто у кого. Воши замаяли. Таким манером хватят тебя, а ты шишку скарябай, навершие меча, всё вы о мясе печётесь, – нехотя ответил Готье. – Хотя тлен и пепел нас везде подстерегают, я с ними собатрачился, знаю, какая казнь иного возьмёт...  

Жоффрей Бизо: – Батюшки, щас и мне придётся надуть губы, по твоему, мы по свиданью с сатаной созданы, ась? Или всякий червь в душе своей, как в гнилом яблогке, пока не выест? А хрен с тобой, по твоему у тебя всё складно выходит. Это значит, ты там (Жоффрей Бизо повернул лицо, лежа на боку к Филиберту) – Это значит, ляжки куропачьи поспели с одного края, ты, Филиберт, если тебя за ногу тарантул не ущипнул, переверни.  

Филиберт нагнулся к прутковому вертелу и обжёгся шипящим жиром.  

Готье Нищий: – Говорил ведь, знаю, какая мука каждого из вас ожидает...  

Молодой рыцарь Фаркас, отращивающий бороду на свежем, не испачканном шрамами и пыльными ветрами лице, отложил починяемый бурдюк, стряхнув с него обрезки ниток и предложил остальным, окружившим костёр: – Бляха... Мне тут в голову мысль одна пришла. Завтра опять придётся под ворохом камней осаждать эту проклятую Гонату, а нынче как-то уныло всё и вино кончилось.  

– Ишь чё, – бухнул рыцарь Уроборос, – Захотелось молокососу вина сиськиного... Вина тебе завтра с утра подадут, к усадке, прямо к штурму.  

Фаркас: – Да я не про то совсем. Сдаётся мне, что не все из нас дотянут до Святого града. Но кто-то останется в живых и будет до конца дней своих вспоминать каждого из товарищей по мечу, с которыми довелось ему рука об руку, спина к спине сражаться на земле Палестинской.  

– Это какая тебя сентиментальная мошкара за край мошёнки укусила, – грохнул Ирем из Вормса.  

Фаркас: – И не при чём тут мошкара, это я за то, что предложение у меня есть, пусть каждый из нас поведает, каким хреном его сподвигло оставить родные уходбища и двинуть на Святую землю? Почто каждый из вас натряхнулся поплестись в Святой Град? Мы же никто не знал – каков он есть, град этот ихний, м-Небесный? Ну там обстоятельсятва вынудили, или с оказией какой, только давайте нынче без помпезностей про искреннюю дружбу, стойкий дух, надежду на спасение, сердешное торопение оказаться ближе с ложкой к котлу праведников, и про искупление грехов тоже не благовестуйте. Бесталково очень. Такого добра вон – в Тулузском лагере лишка хватает. Там нынче и Пётр Пустырник проповедует. А мы тут одни, как блоха на болоте, по-слушать некого, так давайте лузы свои беседами, да краснословием прочистим.  

Жоффрей Бизо: – Ага, в точку угодил: одни и злые, равно октябрьской мухе... (И с нескрываемым удовольстием, разинутой пастью отхватил в нежной улыбке кусок кроваво-сочной куропатки)  

Гринальдо до этого обкладывающий копошащимися личинками глубокое рассечение на толстом предплечьи от загноения и перевязывая рану бинтом, остервенело сплюнул: – Какие мухи! Мухи, ишь чё... Жжётся подорва. (Фаркасу) – Да на кой это тебе курощуп сдалось? Все помрём под этими стенами. Не ровен час ухойдакаемся и не похоронит никто. Катарсис адский. Башня Гонату, будь она проклята! Ай, суки зашевелились, ядрёна коневошка! Угораздило ведь позавчера подставить руку под решето стрел. Вишь как опрометью наконечник сквозанул по мясу, ах чтоб тебя, прям по мясу. Котелок Филиберто неси, неси, щас по затемени дам, чё валындаешься...  

– Кто бы спорил, – проговорил хрипло Ги Эспаразо, угрюмый франк роста метр семдясят-восемдесят с раздвоенной переносицей, – А молодой дело сказывает. Какого ляду поскотного нынче будем о болячках своих скулить как старая шлюха перед вонючим ведром, да кто больше сарацин зарезал, хер чесать. Может и верно, что не увидем друг друга, гемморой вывалет килой, зато память останется.  

Буро заросший бородой Жоффрей Бизо причмокнув брякнул: "Ну что, ложки к бою" и принялся хлебать из тарелки суп. – Пока на вертеле болтались ещё три куропачьих ноги. Эх-ма ребята, щас мы Мозельского хряпнем. Дурень( обращаясь к Готье), чё глазом лупырешь, шучу я. Откуда, в этой бежевой пропасти взяться Мозельскому... А ты Фаркас точно это учудил, нет Петра и послушать за ужином только комариный писк... З-з-з. Не обижайся Готье. На, хлебни супа из моей тарелки. Давайте ребятки, каждый по порядку изложит свою историю, какой шут его дёрнул попереться прахом на Святую землю. Не грех и погутарить в пол уха эксордии про брата нашего, ни мало на своём веку нахлебавшего.  

Ирем из Вормса: – Так был у нас в отряде один робкий такой расказывальщик, кучерявисто пел. Да только, когда ему казну отрядную Гундомар оставил на попечение – пропил. Шлюх двух приобрёл, когда в расхуяку пошёл, да только не встал у него. Потом третью шлюху купил и обосрался в штаны. Вот тебе и весь словотрёп...  

Рыцари за костром устало поперхнулись смехом.  

Фаркас: – Ну это ничтожное поведение некоторых из наших братьев, обладает столь-же малой значимостью перед судьбами мира, как и ваша реплика Ирем. Цели, цели – важное! Зачем мы вообще тратим силы, кровь изрядно проливаем, а главное – жинью рискуем ратной? Ради чего двинулись в поход?  

Жоффрей Бизо – А чтобы супец гарный хлебать, да ещё и с ухмылкой подобающей. Это вон бабы пускай жрут, да в дырку дрищют помётом, а у нас цель одна – как можно чаще уцелеть...  

Елифант Кандоба, прозванный за рыжие усы – моржём, вытнянутой нижней губой сказал: – Ну ты Жоффрей своего прихлебать не упустишь.  

Жоффрей гоняя во рту волну мясных волокон: – Все мы здесь прихлебатели! Ум, батенька, ум, – всему он причина. Ну на хрена тебе усы Кандоба, если шваркать щи они мешают... Не нужен нам ум, братцы, ох не нужен. Характер, да сила в ломтях хребта – вот и вся недолга.  

Готье Нищий – Сугубо сгинем, приказ такой суровый ангелам дан...  

Фаркас, наблюдая за притихшими воинами облизнулся: – Ну кто начнёт?  

Начал лет сорока воин Ингмус.  

– Весной 94-го это случилось, щас и вздыхать перестал. Сын мой восьми лет Гулиам, проказник был, каких поискать. Увидел как аисты намерились свить гнездо на смотровой башни у нашей деревни. Башня то старая была, из дерева сколоченная, крыша из коры прогнила напрочь, на неё, на башню, почитай я только в детстве и залазил, а так, стоит себе и стоит куцебокая. Мы давно из камней новую смотровую сложили. Полез, значит, сынок мой гнездо аистиное глядеть, забрался на самый верхъ, за гнездо аистиное схватился, да так вместе с гнездом и упал. Опрокинулся под башню навзнич. Башня не высокая была, метров двадцать, но брякнулся Гулиам ровно на спину. Дети дворовые жену мою позвали, я и сам прибежал с молотильни, как вой жены услышал, смотрю – лежит не дышит. Отнесли в дом, а сын захрипел по дороге, знать не умер. Да хоть бы умер. Захворал. Выхаживать стали, он через два дня глазки открыл, да только врач сказал, что спина у него перебита, и ходить он не будет от значай. Я в запой хотел уйти. Как калеку содержать, единственный сын был – надежда вся на него. Опора... ядрить-колтошить его в спину. Дочки правда ещё две уродились, но что с них взять – бабы. Жена из меня всю душу вытравила: "Иди, говорит, в Святой град Иерусалим, проси Г-спода, может встанет сын. И лучше тебе Ингмус погибнуть, отдав душу за сына, нежели моя мать волховка проклянёт тебя и умрёшь ты в гниющей шелухе у дороги. " Так и говорила мне родная жена. Щас думаю про себя, лучше-бы пришибил её, головой об уключину и за борт к песьим херам. Куда деваться, пришлось в 95-м в отряд к Гундомару и податься, всё-таки любого брали, кто за мечём кобылой владеет. Я один из деревни и держал то меч в руках. Лошадь, правда, пришлось жене оставить. Эх, может тут в Палестине бабу другую найду, как у них там, ищу-ишу, сойдусь с какой вертихвосткой черноокой, только боятся стал крайне. Не сарацин конечно – сами пугливы гады, да и не смерть, в гробу я её видел. А чего вы спросите? Снов тяжких боюсь. Расскажу вам, уж год как мне кошмарный такой снится, в попыхах просыпаюсь. Вам расскажу, чего уж, обрыдло замком ходить. Вон, может кто из вас черствеет коркой коричневой, а я так не могу. Вообщем, как в Сирии достигли, так оно и пошло, что с каждой ночи, пока побудку полкового горна не заслышу, сниться мне будто лежу я в соборе посреди пола. А собор странный, деревянный, не нашинской архитектуры. Стены тёмные, углём расписанные. Слова незнакомые, чёрточки, круги святятся лазурью, лунные серпы, загогулины, знаки какие-то рунические, выступы с лицами деревянными, а под куполом собора круглая люстра висит и трупы ворон по ней развешаны вниз головами. Тряпочки красные тоже с люстры свисают, бородатая паутина. А мне под этой люстрой лежать. Лежу на полу. Лежу. Пол холодный, из щелей мертвечиной дует так, что ноги кочинеют. Тошно. Вдруг с тёмных стен, незаметные до этого бабочки срываются пыльным вихрем и начинают летать по кругу. Из угольных знаков, которыми исписаны стены собора складывают свои крылья и порхают надо мной чернокрылые. Много бабочек, просвета из окон не видать, и все с мрачными пересечениями между крылов, большие и хоботки длинные торчат из голов как шупальцы. Летают бабочки, вьются перед глазами, а мне от страха блевать хочется, всё тело скуёт как озноб лихорадочный, виски трещат, а бабочки летают, целый рой под куполом. В хоботах у бабочек трубы выростают, будто из меди, только со скорпионовыми жалами. Затем у изголовья моего появляется жена с морщинами и веками синюшными. Я в трепете руки не могу от пола оторвать, а жена мне перед лице зеркало суёт, держит подле носа, круглое такое из серебра, в котором лицо моё начинает выплывать как в воде. Держит зеркало, суёт в глаза, а я различаю, как в зеркале отражаются свечки маленькие, расставленные вокруг моей головы взади. Зеркало начинает запотевать, клубиться и отражение лица моего расплывается, а жена куклой из травы сплетённой и чадящей противным дымом принимается водить над зеркалом. Всё в голове переворачивается, тошнота к горлу подкатывает, а жена не унимается и водит куклой из травы знаки странные. Приговаривает: "Я всё вижу, всё знаю. Где ты, с кем твоё сердце, всё ведаю, всё узнаю, всю душу измотаю тебе, строптивцу окаянному". И словно обухом по голове как завопит: " А-а-а-а-а, смердилище обуянное, грешное, пробудилищное, стонет мой сынишка, стонет мой малышка, стонет необъятным плачем, к тебе взывает. Ждёт тебя первый годочек, ждёт тебя второй, и ещё один годок будет ждать, пока ты спинку его у Сына Б-жего не отмолишь, а если не успеешь, разорвёт тебя рогатый аспид, сначала левое плечо, потом правое, потом вцепится в селезёнку, во внутренности зубами вцепится, вытащит потрохи и измываться начнёт, кокушки твои с дерновищем торкнет, отдаст сукам прибеглым, духам кощунным знатным, зубом клацать, в рёбро вопьются, в жилу проткнут, кишку за кишкой будут рвать рогами и волоком тащить наружу, тук от жира твоего слизывать раздвоящимся языком примуться собаки, потом в пуп, в зенницу, в душу вопьётся аспид дужильный, истаранит плоть от ребра до пуза, стороны не найдёшь, угла, чтобы приткнуться, постель ветром станет, ворох-ворох-ворох-ворох... И так каждую ночь. Щас вот башню Гонату приступом беру. Гляжу, не сдобровать этой башне будет.  

Рыцари согласно закивали головами. Назойливо послышалось тявканье степной лисички.  

Фаркас: – Оёй-ёй-ченьки, довольно, куда тебя понесло Ингмус. Ты Жоффрею, верно, весь аппетит перебил своими языческими вакхилиями.  

Жоффрей: – Ага, перебьёшь его, да скорее я сам свою-же бороду отъем, прежде чем аппетита лишусь.  

Рыцарь Синржи: – На, вина тресни, Ингмус, на чём свет стоит то? На правде. И за неё и выпей.  

Следущую историю начал Герментино, сухощавый рыцарь в красно-белом сюрке и старой коричневой сумой, пришитой к поясу из Руана.  

– У меня похлеще история будет. Жена, сын, хм... Канчеляно! Случилось мне с соседом Квартом сцепиться из-за межи, вот это тяжба была так тяжба. Полтора года в штыках ходили. Мой родовой отрез через рощу буковую бежит, у пологого спуска к реке сворачивает, а там земля не хилая,, лет тридцать как не обрабатывалась, хороша для ячменя. Влажная земля, податливая. С одной стороны реки мои поля, с противоположной Кварта. Но часть моих полей пересекает русло речки и на растояние брошенного камня находится по другую сторону от русла. Там наши с соседом отрезки земельные и встречаются межа к меже, пеа к пее. Ещё не вспаханные поля стояли, я тогда повадился в харчму "Тук и его подмастерья" часто наведываться, что неподалёку от Руана. Пол шажочком с утра – и там уже набрызганный вином сижу. С зимы пообещал себе перестать пить холеру мерзопакостную, что подают в этой нищебродной загибаловке, но от ханжества подобного рода скоро избавился, и шибко пристыл к этой харчме, что и не заметил как весна нагрянула, даже плюнуть заставил рыло мускусное про поля свои. Не важно, короче! А весна в тот год выдалась ранняя, румяная, круглолицая. Золотило солнышком округу две недели, деревья расцвели, вишня орозовела, разжирел опад лиственный на земле, пришла пора распахивать нивы. А я в сусле бродильном по губы, в харчме, и подъячий со мной – не чужд тоже брат повеселится. В пику солодованию такому сосед Кварт из другого иначе теста скатан оказался. Из квашни дрожжевой. Не успели измытые дождём дороги просохнуть, как эта сволочь принялся поля вспахивать. Не мог меня подождать. Запряг быков, заслал крестьян на пахоту месить грязь, а мне обидно. Обидно и всё тут. Кроме того, крестьяне его по дурности своей вспахали не только поля хозяина, лорда Кварта, но и мое поле, что за руслом реки зачем-то прихватили. Семена ячменя приготовили, лук-севок. Я как услышал от подъячего об оттеснении родовых уделов, приехал пьяный к Кварту разбираться, дескать, по какому херу твои крестьяне возбатрачились поля мои бороной хороводить, ну и в хмельном запале мечом изрубил четырёх его быков, которые пахали мою землю. Сосед на следующий день порубил мне буковую рощу на юге. Знатная роща была, я плотника даже нанял себе из Руана, чтобы шале обшил буковой доской. Решил, во что бы то не статься, ответить соседу по делам его уместно. При том, чтоб не звонка оказалась монета! К самому Кварту в замок не подобраться, ворота кованные, а у меня вассалов всего пятнадцать штук, да и те – тетери. Стали мы с подъячим на поля Кварта вылазки совершать. С десяток крестьян переловили, по хребтине кистенём огрели, остальные в лес убежали, дожидаться пока хозяева кол на лбу друг другу стешут. В тот год земля необрюхатенной так и осталась. Сволочь эта, Кварт, вообще проникся убеждением, мол поскольку я его быков лучших изрубил, а крестьянам хребты малость подпортил, то земля спорная должна по-праву отойти ему в наследствие. По какому праву? Какой у него принцып? Какими руководствуется он порывами? Ветра? Ха-ха. С ветром и пожёг его. Не, ну это, справедливости ради, что за полоумие? Сеять должны все вместе, а если мне не хочется? Дуло пусь огнём залепит своё, ищец правды. Шельма тонкогубая. Одолела его чтоли жаба сердечная, раскупорил пасть малохольную свою, ещё чего! Держи морду. Он мне на это мявкнул: "Дескать по праву справедливости и возмещения ущерба имуществу по солидарной ответственности перед землёй-кормилицей".  

– Ёбань какая! Какая к шуту лесному кормилица? Чернь и червяки – прах! Сутолока, одним словом у него там в голове, у Кварта. А я вина выпью – и вся земля как на ладоне... Короче, спалил я его замок. А что делать было? Он мне рощу букову под корень урезал, одни пеньки остались, так пусть оставшимися ветвями подожёнными около своего очага и знается со своей вражбой.  

"Не кручинься Герментино", – сказал мне знакомый стряпчий, – Дело мы твоё попробуем замять.  

Попробовать то попробовали, но крут нравом сосед оказался, размазня, выжига. Бабка его точно, или по всем сведениям – турчанкой была, каких мы, ну ебём...  

Фаркас: – Суть то в чём?  

Герментино: – Сколько его стряпчий судьи, мною приглашённый из Руана, не обхаживал от предвзятости своих претензий отказаться, сиреч прекратить распрю и пожать мировым соглашением руки, так и не пожелал Кварт образумится. Какой там. Обиды чахоточные, гемороиды, споры бу-бу-бу, крамольная шиверма. Я бы ему сам приготовил обед к примирению. Ну, пригласил бы отужинать, если он веньдетку с рожей своей мне на бумаге бы отписал, что готов таким образом к сотрудничеству. Какой там... Чудить стал. Злюка! Верховодье родовое – замок каменный деда чинить. Бойницы строить. Ну я ему хвост то по-прижал. Ночью с батраками телегу дров, облитых маслом подкатили к воротам Кварта, вывалили под стены и в очередной раз подожгли. Ох и шуму в замке было. Думали дураки, что один раз я ему подожгу родовое гнездо, ага, катай губу шире. Во второй раз – всё, не то, чтобы по-маслу, а действительно, масла вылили под чиненные ворота три бочки... Эх! Слуги его вскопошились, начали пожар водой заливать, как-же! Шуметь, кричать, а мы в сторонке вино дрызгали и смеялись над недотёпами. Правда через два дня эта подагра сволочная камни наметал с солью по полям моим за рекой. Тут конечно пришлось мне призадуматься. Если о двойном поджоге в Руане известно станет, отберут, пожалуй, в пользу соседа и поле, которое за рекой межит с соседским владеньем, да и деньгами наложат штраф, ещё и в тюрьму свезут, пока подъячий не расплатится. А это лес продавать. Стал я вновь посылать к Кварту парламентёров, тётушку его отыскал в Руане, чтобы, сучка, посодействовала. Свинья в дерьме не валялась. Вляпался я одним словом. Известил меня знакомый стряпчий, ну которого я приглашал подъелозить дело с Квартом, что сосед мой решительно настроен дать тяжбе самый неблагоприятнейший исход. Стряпчего нанял. Свидетелей отыскал. Ездил неоднократно в Руан, и о четырёх быках упомянул, мною, что верно то верно, порубленных, но только уже об десяти, что мол у меня глаза красным гневом горели. Ага, кончно, они вообще серо-голубые. Найди человека, который скажет противное. Орал – да! Унижал – ну в понятных выражениях для слуха. Вафлёром называл, ну и что? Мало ли каких свидетелей я найду, которые так-же будут отзываться о родственниках, даже по материнской линии Кварта? Резал быков, а чём их не резать, жрать то человеку, одно вестимо – предписано. Ну один бык стонал долго, потому что силы кончились у меня в руках, но потом умер. А глаза не горели – близорук я от юности своей! И о пожаре, уничтожившим замок, хотя этот замок, чистое слово, конурой ещё до поджёга был. Рухлять – не замок. Разве что не развалюха. Башня, да деревянный форт. А по поводу поля ячменного, которое межой граничит с его полями заявил вообще, что этим полем, якобы, мой отец незаконно завладел шесть десятков лет назад. И купчую на землю где-то выкопал древнюю, дедовскую, из какой ясно следует, что все поля по правую сторону от ручья принадлежат семье Кварта, но по левую Герментино. Нашёл чем хвастаться, втюхал вместе с иском прокуратору, грошь цена этому куску кожи. Я так впомине не ведаю, где у меня бумаги на землю пропадают, истлели наверное. Цирюльники. А поле то, что за речкой из покон веков принадлежит нашей семье было и до сих пор во владении. Как себя ноне вижу в круге лазурном, сорок лет тому назад, при течении речки с солнечными лучами, что падают в точном действии с моим наследством, в детсве за пчёлами и паутами там гонялся. Гальки намётывал, сарайчик небольшой был, румяные девицы... И слугам туда-же за ручьём вроде отрезы давали... Щас не дадут!  

Уроборос: – Это ты верно с перепою решил, что яровой участок за ручьём принадлежит тебе, со мной такое случалось, только я отнимал, а не церемонился, брал за вершки соседа и пинком гнал с земель. О бабах не спрашивай – спроваживал, какая по-задористе найдётся брал в услужениее себе. Слушая же тебя, убеждаюсь, что всякое от жадности усугублённой винопитием может почудится трусливому шакалу.  

Жоффрей Бизо: – Шакалы воют, а ну замолкнем, послушаем... Нет, не воют. Кажись собаки. Шакалы, верно наших христианских костров боятся.  

Герментино: – Да, брат, истинно ты подметил, – сосед мой шакал, каких поискать. А иди ты боровам хвосты крути лотаринг, седой медведь. Моя земля и точка. Тебе вообще какое дело, не суй свой нос где бы лев не загрыз.  

Фаркас: – Спокойней надо быть товарищи, но... м-м, но ты Герментино щас нам будешь целый час судачить басни про то как вы с соседом межу пилили, или что? Так мы здесь не мытарством вообщето заняты. А намерением сладострастным исследованиям предаться: – Как получилось, что ты на Святую землю попёрся?  

Герментино: – Так я и твержу вам, что из-за неё как раз, из-за земли, получается, и пришлось на Святую землю податся. Аббат Руанский Лукиллиан оказался втянут в наш между Квартом спор, так как послали его тяжбу мудрым словом урезонить. Старик такой пройдошливый оказался этот Лукиллиан. Сам росточка невеликого, башковитый, и глаза у него усталые, но с искринкой, да и ухом востёр. Сперва аббат ко мне в гости пожаловал, испросил всё, что касается до волнений моих на землю за руслом реки. Выслушивал, головой кивал, качал иногда, в небо смотрел, будто меня шукает, как птиц пересчитывает. Вздыхал минут пять и уехал к соседу. Ну видать тот ему такую кутерьму про меня наплёл. Я даже думать не стал, чего эта гнида может языком своим пупырчатым наколобродить. Отправился лошадь запрягать и поминай меня как звали до следущей весны. Можь закундоросят тяжбу времена лихие... Загундосил дождь. Думал не вернётся. Ан нет, вернулся этот аббат Луклиллиан довольно скоро от соседа и позвал мою персону показать, где земля раздора лежит. Я аббата до речки проводил, поле боронистое показал из-за которого всия оказия приключилась, сточка к сточке, где мои границы, а где соседа примыкают. Гляжу, а на поле уже и Кварт стоит, с опаской косится на лице мое. Глаза сквозь дождь мелькают. Лукиллиан добрался середины межи, позвал меня рукой присоединиться. Я подошёл, встал за спиной аббата, Кварт по среди поля тоже стоит. Тогда пожилой этот священник опустился на коленки, прижал ухо к жирной землице, прислонился щекой и стал будто нечто слушать, как пытаются учуять приближающуюся конницу. Но где в наших краях, в дождь её взять, конницу? За полем лес густой! Если-бы блудницей был, а то – Священник, и очень даже, как мне показалось, разумен. Слушает-слушает, глаз левый жмурит, кивает головой. Ну я устал смотреть на маскарад притворный и спрашиваю аббата: "А чего это вы делаете дядюшка, вам плохо, нездоровится? Помочь вам чем? "  

Аббат поднимается с колен и отвечает: "Сышало моё ухо одну сторону – Герментино, и ты твёрдо стоишь на том, что сия земля принадлежит тебе. Выслушало и вторую сторону – Кварта, которому нанесён значительный ущерб поджёгом с рецедивом, и он подробно не отступается в своих претензиях, желая получить в качестве компенсации сию землю, дабы земля должна, после вынужденной присяги, принадлежать ему. Как быть? Одна сторона заявляет, что земля принадлежит ему, другая утверждает, что она-же принадлежать должна другому... Сейчас я выслушал третью сторону – землю, и земля мне на ухо сказала, что вы оба будете принадлежать ей.  

Я -???  

– А поскольку земля создана Б-гом, а моё звание велит мне представлять на земле Церковь Христову, то вся эта земля отходит под охрану церкви, ибо нет в вас согласия, как не было в Каине и Авеле, пока ты – Герментино не искупишь злонравие и жестоковыйность сердца своего на Святой земле Палестинской, прикоснувшись Гроба Г-дня. И если вернёшься обратно, то все твои поля будут возвращены в руки товиные с полной мерой. До тех пор на земле твоей и земле Кварта будет собирать урожай Кварт, сберегая от всего урожая себе треть, ибо поднял руку на межу чужую. Треть же будет отдавать Церкви Христовой, а треть пускай останется ему, Герментино, пока ты не вернёшься со Святой земли. "  

Пришлось идти на Святую землю, вон вассалов своих уговорил со мной пойти, пять из пятнадцати согласилось. Думаю Кварт не станет портить мои поля, ибо урожай по совокупности получать. При условии, конечно, что я не сгину на проклятой чужбине.  

 

Облака над лагерем Гундомара порядели и звёдочки стали мелькать в ночном небе, сыпали метеоритной пылью. За кардоном войск наконец-то протяжно зафыркал шакал. Стены Никеи закутались полуночной туникой сизого тумана, прочной, тугой, поднявшейся с Аксанского озера.  

Продолжил доклад о причинах, которые сподвигли его пойти на Святую землю Эмиль Вейлар. Рыцарь с острым носом и мутнеющими болотным цветом в огне костра глазами.  

– Вообще-то даже Гундомару известно как я коней люблю. Мыть их, за гриву таскать, трепать, по долам носится день деньской. Тискаю их за шею, когда с гаком принимаются бабками водить, а холка вздрагивает. У их бывает у самого уха стою, нос к носу. нашёптываю. Рыхлит копытами пыль, знает... У самого в стойле четыре скаковых лошади имелось. А тут подвернулся мне удобный случай побывать в циганском таборе. Табор кочевал в наших пределах, что поблизости от Гента. Как упустить такой шанс поглядеть на коней заморских. Вы думаете цыгане песни задушевные трезвонят от зари, да как козлы прыгают перед кострами – хуй то там. Бездельничают весь, почитай день. Закутываются в кибитки зимой – бездельничают; млеют от жары летом – бездельничают; мерцают золотыми серьгами у костров в дожди под брезентом – тоже ни хрена не намерены делать. Им – что дубрава постель, что под солнцем кожу мять, одна дорога – не приткнутся. Нормальные люди, только взгляд их шарит без устали в твоём поясе с кошельком. С детсва друг у дружки печенюжки тырят. Хавай им в пропасть.  

У циган и хазарские низкорослые попадаются, резвые как чёрт, и басурманские рысаки, длинноногие аргамаки, красоты дикой – восточной. Шалят такие, и весьма в сене не прихотливы, галопом ретивые... Сами то цигане – сношаются почём зря, а коней дорогих берегут. Лицемеры. На что у них и папа – барон. Заглянул я к циганам на огонёк и встретился глазами с таким дивным конём, почти как у Колостомы, чёрный, в серых пятнах ноги, аки бес блудливый. Стоит у шатра, бока ходуном ходят, шея волнами от мышц поднится, глаза – огонь, ноги только несколько короче чем надо по породе. Рядом циганёнок-смелец за удило его держит. Ясное дело пришлось торговаться, без коня я бы не ушёл, такой статный конь, косая холка и зубы – точно жемчуг блестят. Чё вы ухмыляетесь, вовсе не думал я врать, да разве вы усомнились в словах моих? Намерен доложить: да он хоть сейчас фору даст коню Колостомы, с места мне не сойти. Итальянский конь... Фуфло! Де нет, чё лыбу давите. Ну у Колостомы – итальянский. А тот жеребец арабских кровей, но выжига знатный, по мышцам определил. Ещё и выложить пришлось за "красовца-чертягу" упряж новую совсем, хромовой кожи и двух кобылок из стойла отцовского, кроме пяти ливров и два перстня позолочёных. Цигане их за меру берут. Но я не прогадал. Бунтоватого нрава конь попался, зато осанку держит павлином, задними ногами брыкается, ржёт и головой в стороны водит. Мчит, будто весь мир навстречу опрокидывается. Аж жуть захватывает. Свиреп в езде, стрела пускай не завидует. Циганёнок сказал, что коня Шемхазаем звать. Лучшим овсом я Шемхазая кормил, морковку с орешками погрызть давал ежедневно. По ныне во сне скачу на нём сквозь ветры, то ли я – смазливый слуга ветра, то ли конь – мне? Такие чертяги редко лишь за морковку служат, характер буен. Но надо сказать подставил меня этот чертяга кареглазый и ещё как. Но об этом обстоятельстве лишь солнечный зной знает. Одним днём объезжал я Шемхазая в Бульонском лесу, выехал на пасеку, гляжу – дикарка-вишня вся покрылась бело-розовым перламутром. Душисто так от лепесков. А по краю холма с виноградными наделами девушка едет на белой кобылице. Ну едет себе девушка на кобыле и едет, главное какие клёны, еворы по долам, травы можжевеловые, шамшитом поросшие прибежища луговые, дальше глядь – вишнёвые дерева и все в снежинках лепестных так разукрашены, вдыхаешь свободу, и... То ли пчела Шемхазая укусила за хер, то ли кобыла течная на ту пору оказалась, однако, как рванёт чертяга мой к холму через пасеку за девкой энтой, у меня аж икры свело. Посыпались из глаз вишнёвые сады. Несётся поперёк дороги, кустарник, акация, краали костебрюхие, серая тушь от сараев, ветки белокурые дерут бока, у меня в носу листочки розовые премыкают к ноздрям, в ушах ветер свищет. А лошадь белая Шемхазая увидела и ну пестреть юлой по кочкам. Хвост трубой и даже не какается. Как-же не испугаешься тут, из удил чертяги мыло пенится. Сколько не пытался осадить – все попытки тщетны оказались. Погнался Шемхазай за белой кобылицой, а та, даже словно не обернулась, вскач до лесу, девка и в помине от страха приникла к шее лошади. Скачет, скачет, круп кобылы белой впереди. Нагнал кобылицу Шемхазай в лесу. Девушка упала с лошади и ногу подвернула. Кобыла ускакала, мелькнув хвостом средь веток по ежевичным кустам, тогда наконец мне удалось осадить Шемхазая. Вернулся я к девушке, потаптываю конём листву, слетел с коня, Шемхазая привязал, осмотрел девичью ногу. Девица стонет, закатив глаза. Я то грешным делом подумал, коли сломала дурочка кости, ну ногу одну, может перелом, скулёжу душераздирающего не оберёшся. Ничего себе, обошлось. Щиколодку лишь свернула о корни. Мхом приложил, мать-мачехой. Изольдой назвалась. Ну мы с ней в лесу... как-бы это по-мягче выразится, ну... короче на следующий день опять встретились. Её Изольдой звать. И выяснилось на втором свидании, что она дочка местного барона Нижнелотарингского Готфрида Бульонского, но не нашего Готфрида, который командует осадой с севера, а его дяди двоюродного, которого тоже зовут Готфрид Бульонский, только с приставкой "усатый". У них там в родне принято многих называть гордыми Готфридами. Вообщем оказия таковая, что объездил я кобылку барона, у ней волосики растут между ног, а на теле не растут, чёрненькие, а за это меня, мелкопоместного рыцаря никто по макушке не погладит, вперёд шестопёром череп расколят. Ну ладно бы замусолить, замаслинить это довольно-таки щепетильное приключеньеце, наплесть о кратковременной разлуке по делам, о болезни дальнего родственника, о приборке могилы на кладбище, и по тихой грусти ретироваться из опасных пут. Как-же, на тебе котя рыбку отведать, вкусно? Облизываешься?, а теперь иди-ка сюда, щас дохтур тебе текстикулы и осмотрит. Попалась мне кобылка надо сказать нетерпеливая, я про Изольду говорю, выложила всё папаше своему. А тот оказался человеком с характером, норовитым до безаргументабильности, выворотливым, скумекал головой и про вечерние отлучки своей дочери, и про наше семейство воровское успел где-то сведаться-разузнать, да и шут с ним: ум барона Бульонских земель – не размазня. Если бы раньше мне эта осторожность мысли раскладила по полочкам, а потом – расплодилось бы осторжная умозрительность, где там... Не стал бы я, ох не стал, ясное дело, к Изольде близко подходить. А если бы и подошёл, чё сразу прям хер и вставлять? Ну получилось именно так. Нежная такая, текучая дочка его – Изольда. Она не похожа на лошадку, она как... ну как маленькая диковинка, ростом невысокого, груди такие упругие, волторнистые, волосы распущенные. А как она поворачивалась, дабы все прелести моим глазам были видны. Нет, я больше, как-бы высоких и прямолинейных люблю. Но в эту влюбился сразу. Как только она распустила волосы. Блин... ничего не стал думать, говорю: – Ты зачем одна на лошади в течку ездишь?  

Изольда, опустив глазки: – Я похудеть хочу.  

Я: – Зачем, ты и так маленькая. Как хорошо в тебе было. Можно я тебя возьму ещё раз? Но если ты будешь худеть, у тебя грудь меньше станет.  

Изольда: – Так я худею, чтобы грудь меньше стала.  

Я: – Зачем?  

Изольда: – Ну не совсем, чтобы маленькая стала, но меньше, чем, а то она большая слишком.  

Я вытращился на неё, дура что-ли, но ничего не сказал, поскольку опять мы... А у неё такая узкая, что мы опять после, я не про кобылью щёлку. Чё ржёте гусаки? А ну вас. Ну она – ну... Она вполне красивая и очень миленькая, когда глазки свои с ресничками опускает и молвит:"Ах". А груди. Да чё вы все меня требуете? Хороша девица и баста, хотя и упрямая, ну шибко обворожительная. Ты видел мячики, так вот наполненные они... Больше не поддамся. У неё носик такой, и когда шепчешь ей, ноздри вспыхивают румянцем. Вы такое когда-нибудь встречали у девушек? Говоришь ей: " а почему ты волосы сегодня так красиво убрала, что мои губы хотят прикоснуться к нежной впадинке на груди", а у девушки ноздри румянятся...  

Ну и при свидании очередном слуги Готфрида нас подкараулили, схватили меня босого, только натягивающего подштанники, и в замок поволокли, в подвалы бросили. Три дня голодом морили, я уже свыкся с мыслью – не напрастно. Пику ржавую в сердце – и не жить мне на белом свете. Долго думал, что калекой стану, да всю голову кружили мысли об Изольде. Нарочно ли потеряю здоровье из-за такой прохиндейки, или так нужно ради пылкости любвеобильной, присущей с двенадцати лет мне, обстричься в монахи... Но через день обвык и стал думать, мол – слабые они на передок – женщины то. Курвы. Это-ж сколько им надо любви подарить и денег, чтобы иная постылой себя не чувствовала. Драть отсюда надо, из темницы. Дурман это всё, дурман. Но груди у ней... а такая маленькая, узенькая и не течёт, а узенькой остаётся. И... Она льняным голоском – Вставляй, ну чё ты....Вообщем вы всё и так знаете.  

Два дня спустя в подвалы этот Готфрид усатый, папаша Изольды, изволил заявиться и спрашивает:  

– Полагаюсь, по твоей милости выходит кобылка дочурки моей в раж пошла?  

Я хмуро отвечаю: – Пуглива больно, но я вам кобылу верну, вы можете не сомневаться. У моего папаши в конюшне две лошади скаковые, ярморочные, обученные манеру остались, какую заблазнит вам, ту и берите в счёт убежавшей. Если на то угодно вам будет, коня забирайте, кучу денег на него извёл. Циганский – Шемхазаем звать.  

– Получается дороговато тебе конь твой вороной с пегими ногами обошёлся. А позволь полюбопытствовать, невинность моей дочери ты как собираешься возвращать?  

Тут у меня сердце и ёкнуло.  

– Невинность девушки – мужа наследство, – тихо лепечу.  

– Что-ж, душить тебя как вора положительно необходимо, а толку? Рыдает Изольда, плешь мне до иступления изводит, молит пощадить тебя, кто-бы сомневался. Кухарка-паскуда ей донесла, будто тебя в темнице крюками от грешного уда до пуза рвут. Курва кудлатая, знает чем востревожить сердце девичье, – на свиноферму её отправлю, хотя выпорю сначала и язык отрежу, а потом точно на свиноферму. А тебя в кандалы и в Страсбург к племяшу моему в ополчение, бу-ешь коням сбрую чистить. На Святую землю попрёшь Гроб Г-споден защищать. Не за юбкой чужой волочится, но честь и хвалу приобресть в битве с бусурманским сарацином. Как тебе такое грандиозное мероприятие – весь мир открыт перед тобой: заманчивые страны, далёкие города, косые виньетки замков, ветер странствий, не умолкающий в ушах, победа духа Святого! Вижу по глазам, что не терпится тебе в поход ринутся. Ну вот и чудесненько!  

А у меня из глаз слёзы льются проливным дождём: Какие сарацины, какая Святая земля, какой Гроб Г-споден? Шептания голоса мужского у женских ушей, у ушей кобылиц я знаю. Лошади, женщины... Ну только этому я и научился, чтобы они источали признаки жизни. Да я у своего папаши сам, как у Христа за пазухой жил. Ни дня не работал, виноградники с конюшней доход приличный давали. Лошадей седлал, скакал по полям так прытко... Девушки любые и так ждали у уха цветов лилий, бархатных симфоний и утра бури, когда простыни превращаются в кромешный карнавал наших тел, о... И на кой мне вообще эта Святая земля сдалась. Лошадь свободна, когда вольготно ей пастись.  

А у меня слёзы катятся из глаз неутомимо.  

Барон ехидно закончил: – Отыграл, сынок, оркестр твой в кабаках. Чего плачешь, с Изольдой жалко расставаться? хе-хе-хе... Коли добудешь престол Востока, королём Иерусалима сделаешься, чего сердце томить, отдам пожалуй за тебя дочь свою малохольную. Ну там управлять городом каким тебя назначат...  

– Да пропади они все пропадом эти кони вихрастые и кобылы, бляди малололетние, никаких больше коней, всё, зарёкся, наигрался котя с яйцами, – думаю про себя, а на сердце так сковывающе горько. Тошнототворительно. Пусто от человеческих желаний, тоскливо от тщеславия собственного, и не удержать уже слёзы по неприкаянности души чёрствого гордеца, который бароном сделал себя, его кто спасёт от потерянной девственности, чистой душою, которая называется? Всё не укладывается в голове, один вопрос: "Зачем? Какая причина? Да лучьше мне быть обрезаным евреем, или вообще не родиться"  

Однако чему быть, того не миновать. Радоваться нужно, что хоть колуном голову не раздолбили.  

Радость моя была недалёкой. Пока обоз тащился до Страсбурга – ещё ничего в кандалах трястись, пить иногда дают, а как леса начались – не раз били и по-мордам, и в дыхло слуги Готфрида. Заставляли телеги по бездорожью толкать. Говорили : "Марчеляно" и с подтяжкой таки били. "Марчеляно", щас, а когда по-два человека били ногами. – Что за Марчеляно? Конь во всём подвёл. Шемхазаем звали. Узнал потом, что это так они город некий Марсель звали. Зачем Марсель, при чём тут Марсель, ох как в мозгах суетилось это слово "Марчеляно". Потом забыл, осталось в печени и почках, но не помню я боли, а "Марчеляно" помню! Оттуда на корбле в Святую землю и отправился. Одежду мою щегольскую поделили между собой слуги барона, дали скваеровские портки, а как Марселя добрались – дерьмо за конями войска Бульонского поставили убирать. Какова ирония? Вот вам забавно, а мне совсем нет. Впрочем увольте меня, всё – кантилена, остыл я к лошадям, да и на девок смотрю, зная опрометчивость свою, охладело мятежное сердце, стенокардией баловаться перестал, как гнилой струп отсохла и отвалилась страсть моя к четвероногим породистым. Никаких больше коней, чума на них и мор. Но девки, когда кончают, вкус их дерьма не похожь на кобылиные сквирты. Кобылы траву едят, а девки – всё, что попало. При Дурресе удалось свихнуть от постылой работы, убежал я, да вот в войско Боэмунда пристроился. Домой хотел путь держать, но после передумал, уж шибко мне звон мечей по-вкусу пришёлся. Страх-то я ещё в подвалах Готфрида потерял, рублю мечём нынче, жизни людей лишаю, так не испытываю отчуждения за это, честно бью, и ем хорошо, с мясом... Мечь в руках и кровь из шеи брызжущая, грохот клинков и стон предсмертный – сделались для меня слаще ржания конского. Кроме того, скажу вам по-секрету: в Белграде, покуда войско Готфридское неделю пило на халяву в харчмах, а потом погромы принялись чинить еврейские, я под кутерьму свары столько баб тамошних перещупал, ажно сейчас в ушах от стонов гудит. Евреички – они своё не упустят, такие носатенькие и с волосами. Денег мне даже надавали уйму... ой, тпфу, чё это я опять про деньги, язык мой как помело...  

Жоффрей Бизо крякнул из под овечей дерюги: – Обольстительница, однако.  

 

Эрмих по прозвищу Львиная жаба за висящие одутловатые щёки продолжительно зазевался, – А я за матушкой своей в Иерусалим подался.  

Фаркас – За какой матушкой? За собственной чтоли? Подумать только. Ты из отряда вагобандов Петра Пустырника прифрахтовалси? Уцелел, Ишь чё...  

Синерджи – Из вагобандов он.  

Эрмих – Каких ещё вагобандов.  

Фаркас – Ну этих, я извиняюсь, нищебродов, которые с палками попёрлись за полупьяным проповедником, а под Цивитотом их начисто разбили, придурков.  

Эрмих – Не-ка. Не таков. шнурки мои хоть подожгите – не я. Я в 96-м только выдвинулся из деревни мать искать.  

Фаркас – А ну, давай-баклай...  

Эрмих – Чего тут гутарить, под Клермоном я жил в деревне, гусей мы держали, это по пальцам если пересчитать, во-ка, десять штук. Каждый гусь, считай 5 динаров стоил. А два – по всей деревни гуляли, строптивые гуси. Ага! И однажды матушка моя пошла на базар в Клермоне белого гуся продать, жирный такой гусь был. Я бы щас такого смякал.  

Фаркас посмеиваясь – За две свои жабьи щёки.  

Эрмих невнятно уставился на Фаркаса – Ага. 26-го ноября пропала мамка моя. Лапы не объесть... Тут вот какое чудо произошло. Покуда она на рынок в Клермон пришла, там народ собрался Папу слушать. И преспела она как раз к окончанию речи. Один монах гусю мамкиному на спине красной краской крест нарисовал. Чуть только Папа успел произнести: "Работай и борись люд праведный с захватчиком поганым. Ступайте в град на холме, Святой Иерусалим, чтобы отнять из цепких пут сатанинских братьев наших во Христе. Освободим, милостивые христьяне Гроб Г-споден у нечестивого персидского племени турок, чтобы простились вам грехи ваши... Блаженство истинное пройти стезёй благословенного мученичества, ибо кто здесь были горестны и бедны, там станут радостны и богаты, абудучи малым, возлекованным пребудет! " Гусь, которого матушка моя держала в руках вырвался, загоготал осенившим его знамением и бросился бежать прямиком в Иерусалиму, переваливась боками и кивая шеей, указывая направление народу несметному. За гусём и матушка моя поспешила в город Святой. Знакомые потом долго хвалили семейство наше, приговаривая: "И в Эрмиках нечто праведное нашлось". На всю деревню мы прославились.  

Фаркас – А мать твоя, вернулась с гусём?  

Эрмих – Не-а.  

Фаркас – Убежал, что-ли гусь?  

Эрмих – Так говорю тебе, гуся осенило святым знамением и он матушку мою повёл прямиком в Иерусалим. А отец у нас старенький уже. Сказал: "Если хочешь, Эрмих, иди за ней". Я и пошёл искать мать. Узнал, что в Орлеане видели женщину, ведомую гусём в Иерусалим. "Девой Орлеанской" её там окрестили. В Лионе видели мать мою, в Турине, в Вероне. Многие о женщине Святой сказывали и в Сербии. Окликали её, куда мол старая за гусём по дорогам опастным ходишь, а она всем отвечает: " Туды, куды Г-сподь зовёт, христьян спасать в Ерусалиму! "  

Рыцари стали смеятся над простодушным и недотёпливым Эрмихом.  

Жоффрей Бизо – А чё вы гогочите как гуси. Ослицу Билама тоже Дух Святой окольными дорогами вёл.  

 

– Норочно что-ли они там – стал перекосоёжившись от неутихающей боли поглаживать бинты на ране Гринальдо, – Бабы? Червяки! Вроде только что отошло, опять по шее до самого уха прозвонило сквозной. Ой, а что это бренчит? (Гринальдо похлопал себя по уху)  

– Ну так у тебя левую руку стрелой укусило, – процедил Ги Эспаразо, – Это ещё ничего, что краем листа, щитом принебрёг, по-безолаберничал, в следующий раз знать будешь. А я тебе посоветую, Гринальдо, ты когда опарышей из руки вынешь...  

Лицо Гринальдо искозила омерзительная гримаса.  

– Обратись к лекарю – утвердительното бросил Ги Эспаразо. – Хотя был у меня один случай общения с врачевателем ассирийским, одно замечу: "Эти дохтура восточной медицины – хуже сарацина, они же лечут, они и в яму мечут". Как-то в 87-м приключилось мне с отцём и двоюродными братьями около Бельфора, в Вогезских лесах охотится. Ох времячко сошлось курсивом, во-от оно то-ж эх. Хмм-да-а-а... "Валом" – это когда дичи хуева туча, каждое утро вздёргиваешь кишки секачом, брат мой граблями их в канаву стаскивал, а в лагере, где там усадка, канава под смердь, листья с осин и берёз падают, багреет клён, пряным пахнет, и не привыкнешь к разлагающемуся духу от туш, сваленные в яму тут-же солью обсыпали. Хотя определённо покладисто, коли шкура отделена. Осенняя листва так мерно спускается с дерев и шает в костре. Оленины в тот год подстрелили много, медведя, кабанов – стаю, только сам криворылый вожак убежал, пушнины разной, осень затяжная выдалась. Шкур достали тоже три телеги полные крытом. Вот и повезли в Бельфор к скорнякам на продажу. Двоюродные братья, все трое при мечах, да и мне непристало через лес без доспехов отправляться. Решили мы Мозель пересеч в брод вблизи от порога, чтобы крюк к мосту не тянуть. Начали переправляться через реку, там нас стрелы и подстерегли, посыпались из ольшанника. Самое подходящее объяснение, что разбойники позарились три телеги, под завязку набитые шкурами и пушниной расторожить, подумали наверное, что под шкурами серебро и золото везём местному барону в дань. Подстрекатели херовы. Вообщем напали на нас. Ничего про себя сказать естественного не могу, а чего вообще я хотел сказать? А ничего! Братья же двоюродные мои не робкого десятка, очутились мигом у телег, луки поднастрячили. Кромкой из-за бортов пускали, пока у этих дурней безмозглых, у разбойников, стрелы не кончились. Полетели тогда в нас камни из пращей, мы щиты похватали и на берег, головы поотшибать бандитам, завязалась бойня. Ну я сразу с пяток человек уложил мечём. Братья тоже расколотили голов так-этак с двадцать, если не больше. А перестаньте вы хихихаться, ты то чего Гринальдо пасть разинул, точно тебе и говорю, весь берег трупами усеян остался, опосля после нас. Кровища так и смешивалась с водами пруда у балки. Ну у речки. Сам поправился. Штук сорок, ладно, вру, может пятьдесят с лишком. А сколько мы переколошматили на сарацинских землях, такого никому не пожелаю, самому тошно. То-ж да... Хм. О чём я говорил? А пожалуй и не о чём тут говорить. Хотя, постой-ка. Дураки оказались ещё те, эти выхлыщи. Тетери! С палицами самодельными напали, а мы по-головно при мечах. Да и думаю, эти дурни в нас увидели стражу, нанятую обоз охранять, дескать, мы в опасный прецендент ввязываться не станем, бросим всё и разбежимся, – В Нос вам ЕЛДУ! Просчитались лихоимцы, своё добро везём, какая каверзная каверна, – стражники, да мы рыцари, с детсва всех четверых отец мой суверен Доменик Эспаразо, блеянье супротив него услышу – убью на месте, учил обращению с любым оружием, ну и дядя, брат его, то есть тесть отца, Доменико, латынь там, риторику всякую преподавал. Лютый в преподавании. Убил бы, если встречу.  

– Да видно ты Ги не слишком усердным оказался в постяжении гуманитарных наук, – усмехнулся через ноющую боль в предплечьи Гринальдо.  

– М-м, мурло, одеяло лоскутное, – скорчил козью морду Ги Эспаразо, – Зачем мне это? Тьпфу – мерзость язык ломать. Зато мечём, сперва скволыжничеству, владею, и копьём с правой руки лошадь проткну, да что мне с тобой валынду мерить, за меня меч завтра в сражении ответит. Это-ж оно как есть...  

– А скажи что-нибудь на латыне, – спросил Гринальдо.  

– Свинной хрящик, вот чё ты из меня решил шута болотного сделать? Вздумалось мне дать совет дельный праздному человеку, как руке ранетой твоей помочь, а иди ты к чёрту. Qater noster, guies in coelis! Sanctificetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum, fiat voluntas Tuo... Sicum in coeliet in terra! Semper inmota fids! Fide? Sep qui fidas vide idiotus.  

Гринальдо – Quod erat demonstrandum, nerf de boeuf.  

Фаркас: – Ну хватит вам, сделай Ги Гринальдо поблажку, разве не видишь, что он от боли кворчит, зависть не даёт покоя, мол почему только он в свежеиспечённых ранах тут за костром сидит, а мы не поглаженные титевой сарацинской. Не герои – значит. Один он. В уязвлении чувств приходит в голову подначивать вашу милость. Ты тоже заткнись сын размолвок. А, кстати, Гринальдо, вспомни Моджера, Могира, Эулана, Тамре-финика, Кастрия, кто ещё вчерашней осадой лишился души праведной под камнями озера Никейского? Может им – павшим станешь тоже завидовать? Они латынь в могиле знают? Имена – мошью серой остались об них на камнях, а мы их похоронили, и вообще... Навалили камней, а кто и так, без должной признательности осталси... Не наливай, вспомним. Отныне: знал бы ты кому, что в этом мире положено, не скулил бы так прозрачно. Рассказывай Ги, что там с разбойниками дальше.  

– С разбойниками? А что я собственно хотел сказать? Да ничего! И на кой мне это всё сдалось? Подклад у тяжёлой сумы – слёзами прошит. Вообщем десяти бандитам мы на берегу устроили мордочистку под самым небом.  

– Ты говорил двадцать пять, нет, сорок, пятьдесят два, – заметил Гинальдо.  

– Ну говорил, и что? Оговорился. И вообще... Что я хотел сказать? Именно! Правда и мне досталось. Ядром кусачим палицы один левша прям по правой руке мне угодил. Так зашибло, что в глазах до самого Мозеля пока добирались темнело. Думал перелом, а дело оказалось куда как хуже. Предплечье всё опухло, лиловым через день покрылось, через два – кроваво-пурпурным, а потом и вовсе, всё предплечье баклажаном вздулось. Но пальцы двигались, а значит никакого перелома нет. Только рука правая в два раза толще левой стала. Ну я конечно дощечки привязывал, просто так кожей телячьей приcнорудился, резал ремешки и стягивал, кулак синел, камфорой намазывал, тряпочками с ромашкой облкладывал руку, проку что с них... Не брависсимо однако. А рука правая, не глядя на опухоль двигалась, меч двуручный держать – это, скажу я вам, слишком, но вполне себе респектабильно с топориком справлялся. В замке дяди моего, тётка, его жена, отыскала знахарку. Та, чумазая мне руку ощупала и тоже перелома не нашла, но сказала: " Отбили тебе руку, милок, серьёзно. Это ушиб, но плохой очень ушиб, кровь голубая твоя, аристократическая больно не любит сарказма, дерзости вахлачьей не приемлет, вот и болит, застоялась в мясе, возможно руку то и не поправишь. Отнять придётся. Хорошо, если отсохнет как плеть, а если золотисто-фиолетовый цвет не сойдёт, то, боюсь, без руки вовсе тебе горевать придётся. Может откваржим? Чё ты за-преседал. Шучу. Может, всё-таки, я позабочусь, мигом боль перешучу, шкварк – и всё, перечуешь сынок, шварк – и нет руки-зазнобы. Болеть не будет... Однако – чистым, как младенец станешь, токмо без руки, что смущала тебя, я старуха, а ведь живу без молодости перед очами Иисуса Христа... Быстренько всё – мимоходом, чик-чак, и поминай как звали... Чё тянуть то? Чё "нет" опять? Щас посмотрю, да не пыхайся-ты, помпончик фиолетовый, температуру смерю. Жару у тебя нет. Лоб вроде холодненький, только щёки слишком сухие, а это – неважный признак. Унылый ты шибче. Приготовлю тебе настои из крапивы, руку собачьим салом намажу, с пиявок желе поприлагаешь недельку, глядишь, вельми поможет. А если пуще голодной блохи тебе станет, то поминай как звали. Заранее не сердчай, не надейся, баба я сторожильная тут, но чудес много не вершаю, уж крайне ушиб твой злючный, не благопристойный ушиб".  

Я знахарку за горло левой рукой взял, приторожил к углу в конюшне, в чём только душа у ей теплилась, и говорю: "Слышь мне швырла, если чего колдовать или нашепчешь против неё решишься, колесую вместе со всей роднёй, детишек только пожалею, но отдам приказ дворовому и детишек не жалеть, поджарим всех на вертеле как поросят ". Вообщем пригрозил ей, но кто их – колдуней разберёт. Может посмеялась курва и нарочно мне приворот в сарае своём наговорила. Главное: чтоб помогла, а если вредит – пустое. Эти халопы такие-же безмозглые как их родители – рабы! Может портянки попятила мои для приворотов. Тогда-ж и пропали, кстати, портянки то.  

– Ну опять вы начали ржать.  

Фаркас, морщась от сдавленных конвульсий смеха – Не береди Гринальдо рану, продолжай... Портянки, а совесть ветром уесло?  

Ги Эспаразо – Может ветром, а может и по речке, но я при полном обмундировании был, точно говорю!  

Жофрей Бизо рассмеялся, огласив своим жирным басом всю преиспднию.  

Ги Эспаразо остановился и долго вытирая веко, вспоминал, как-будто маловажные детали, продолжил.  

– Месяц минул с той злополучной встречи с разбойниками, а рука правая, ежиный хер, лиловая с фиволетовыми затеями такими, как кляксы растёкшиеся, чешется. Местами белые пятна бухнут, наливаются, чем-то зиготу у тыквы напоминая. Кроме жёлтых, пошли по руке и пурпуристые, с тёмной слизью выделения, и волосы на тех местах выпали, как прогалины на болоте. От настоев знахарки опухоль спала, но по всему предплечью бугры из под кожи повылазили и через кожу зелёные озерца гноя стали просачиваться через мышечные волокна, вся рука дрожжала от часотки и в озноб по ночам кидало. Знахарка сказала, что рука гниёт изнутри и пока не позно нужно её отсечь, дабы гангрена не пошла по всей руке. Я знахарке той в лицо плюнул и вместе с братьями отправился в Алжир. Слух до меня дошёл, что там ассирийский лекарь живёт, Кадафи бен Кадафа зовут, и может этот прохиндей черножопый с любой хандерой справится.  

Спешно отбыли в Алжир, а название такое, прямо скажем – боевое: Алеманда и Магриб, сверху синенький инжир. По пути, чуть не погиб. Бугры лиловые на руке неимоверно чесаться занялись и из расчёсов гной, ну натурально, не жёлтый и густой шёл, противно пахнущий – зеленовато-розовый. Брызгал иногда, когда вспухшие, похожие на волторны, пупыры я мял в телеге. Позже впал в бесчуствие.  

Гринальдо прижал саднившую руку поближе к сердцу и зажмурился одним глазом.  

– Чё, страшно тебе, Гринальдо? Тщедушный ты, знакомо, человек – перекосом зыркнул на Гринальдо Ги Эспаразо, – Доехали мы до Алжира, отыскали этого ассирийца Кадафи. Мужик щуплый, кожа смуглая, а глаза ярко голубые. Лет ему то ли пятьдесят, то ли не многим больше тридцати, во всяком случае – сорок, точно есть, по лицу и не скажешь. Бородёшка свисает. Осмотрел он руку и тоже заявил, что резать нужно неприменно. Я за бородёшку тощую его схватил, а он смотрит на меня испуганно и лепечит: "Погоди губить эфенди, не виноват я, не виноват, раньше можно было руку спасти, если месяц назад, а сейчас никак не в силах моё врачебное искуство спасти её, всё тут, вчера, и третьего дня, может в среду месяц назад, а как тебя увидел – не справиться, ни при чём, застарелый гной у тебя, его ни яд змеиный, ни яд ящерицы, ни стрехнин заворжённый, ни мышьяк с намазом не возьмёт. Если упустить случай резать – умрёшь ты. Опомнись – сгниёшь изнутри. Но знаю одно средство, от которого ты боль, пугающую тебя будешь ощущать иначе, чем, когда руку до тебя резать начнусь". "Какое сердество мне вернёт руку? ".  

"Она при тебе ещё пока, только умрёшь ты".  

" Какое средство, мразь, говори? "  

"Мазь Кадафа ибн Гази".  

– Опий?  

– Зачем он, мазь известного лекаря, моего великого прорицателя и отца, Кадафа ибн Гази.  

– И что за мазь такая?, – я спрашиваю, а бум колошматит в висках, не слегает, тупо внутри груди отдаётся, клапанами пустыми в лёгком с правой стороны щемит, и даже частит, сколько бы не шевелил ушными раковинами. Этот лекарь, "Авицена" хренов, Кадафи, мне рецепт свой перевёл: "Три горсти праха с могилы взять, где тело пролежало минимум двести лет. Тигель желчи свежей, человеческой. Две части амаранта, мерная чашка субстрата из аконитового корня, часть толчёного листа асфоделии, выжимку из плюща, горсть перетёртого кулича, оставленного на могиле в новолуние, соль, зола, молоко едкого лютика и бокал мятых почек петушиных". Засунуть бы ещё тебе руку в анус убитого осла и подержать там часика бы два, но вижу, и не предлагаю. Всё запомнил, как сейчас. Ингридиенты нужно смешать в ступке с трещиной неприменно. И то, что будет вытекать из трещины сцедить в свинцовую шкатулку. Убить осла, жир с брюшины взять и смешав с содержимым свинцовой шкатулки, в ней-же приготовить мазь.  

– Никакая боль к тебе во время операции не придёт, цветочки только в глазах будут яркие расходится лепестками, – поведал лекарь.  

А как раз выпало на те дни новолуние. Сходил я ночью с этим Кадафи, набрал земли с могилы, в которой тело беспокоилось больше двухсот лет, еле отыскали, хлеб нашли кем-то на другом схороне оставленный. Петуха закололи. Осла закололи, и тук с брюшины собрали в кувшин глиняный. Я уже с мыслями обвыкся, вернее всю ночь от себя отгонял, что окромя правой руки придётся жить. На следующую ночь опять луна полная стояла. Мы с Кадафи пришли на кладбище, развесили лампы со свечками у зиккурата какого-то местного царька. Мне пришлось раздеться до пояса, руку положить на подножие портика, шершавый портик, камень старый, холодный, худо обтёсанный, мотыльки чехарду устроили вокруг ламп. Кадафи выдергал остатки волос на моей руке, пупырями с гноем опухшие, до выше предплечья, разложил свой лекарский инструмент, пилочку в виде серпа лунного...  

– Зачем? – дрожжа губами спросил Гринальдо, – Чтобы кость резать?  

Ги Эспаразо только длинно расплылся в улыбке и зарычал.  

– Нет, танцы с ней хороводить. Харчи троянские хлебать... Короче, разложил на ступени зиккурата инструмент свой волходейский. Пилочку в виде серпа лунного кости резать и пилить с треугольными такими насечками, один в поперченый край, другой во внутреннюю загогулину, зубчики блестят, ручка съеложена вся, а зубчики как новые, сердцевинки красуются – серебрястые блестят, переливаются наточенным металлом. Обушек тоненький, а в лезвии с зубчиками и того подавно. Чую, долго пилить мне кость будет. Тонкая такая пилочка, но упругая, если приглядеться, чтобы кость пилить, отпиливать то бишь, по кости ёрзать зубчиками, по кости, чтобы в кость проникнуть, а руку затем оттяпать, и... ещё пинцет.  

Гринальдо невольно ахнул.  

– Кроме прочего: ножи разные, скребок, ножницы, шило, нитки, бронзовую угольницу с тлеющими углями, наверное решил быстро, после отрезания руки рану прижечь, полотенца. Поставил какую-то конструкцию, типа лампы на трёхножнике, а над лампой пиалка с травой потрошённой, зажёг эту лампу, прибавил огню и от пиалки потянуло в ноздри жжёными портками. Голова задурманилась моя. Лекарь тем временем темечко мне мазью той: "Кадафа ибн Гази" натёр. Втирал-втирал в темечко, покуда в глазах не начала ночь переполнятся сквозь голову мою как через решето звёзд на чернильном небе, овальным силуэтом свинца блякнуло о подножие зиккурата, и размах подножия смешался с лёном кладбища.  

"О, Повелитель духов Оридимбай, Сонадир, Эписгес, О – Убасте, Питха, рождённый от Бинуи Сфе, Фас; Во имя Ауэботиабатабаитобеуэээ. Придай силу моим чарам, о Насира Оапкис Шфе, Придай силу Бакахикех! "  

Тогда я посмотрел на жёлтую луну и увидел воочию, как звёздочка, сиявшая возде луны стала падать. Падает так медленно-медленно, уловимо взором, затем стремительно – не угнаться. Я спрашиваю рассеяный лик лекаря: "Это что-за ебатьня такая происходит, звезда рухает? " А лекарь отвечает: "Эсхамуна", и голос его стал чистым, мерным, совсем не похожим на человеческий, какое-то шептание у уха, быстрое, но протяжно-отчётливое. Только за словами смысл не понимаешь. Звезда от луны падает и вдруг становится огромной, как серебристый шар. Снижается с неба около зиккурата и в шаре открывается проём, как-бы дверь, и лесница из ступенек в воздухе парящих к моим ногам падает. Яркий жёлтый свет из шара серебристого личится. Я нисколько не испуган, скорее – звуки музыки в ушах стоят, но что-то странное, мятежно-незнакомое во всём, как во сне, но я таких снов никогда в своей жизни не видел. Ступеньки лестницы будто из припоя оплывшего вылиты, проём в шаре серебристом янтарём светится, с краями чуть подкрасневшими, точно кромка остывающего металла в горне под заготовку, а сам шар стал золотым, лихорадочно золотым до буйно-белого. И зов далёкий, но такой безликий в мозгу моём слышен, приглашающий войти в серебристый шар. Всё пространство упало ширмой, когда я захотел ногой ступить, и оказался внутри... Мгновенно был отдёрнут от страха, поднялся по свинцовым ступенькам и две девушки высокие с жемчужными глазами показывают мне жестами к свету мерцающему подойти. Потом у меня провал в памяти, но уже сижу я на белом ложе в воздухе парящем. Голый сижу. Практически, без риторических вопросов – нагой. Волосы на груди как сорняки – топорщатся. Рука с гангреной отдельно от меня, чуть в метре, на возвышении лежит и её прозрачные лучи, как солнечные, но только не жёлтые, а извилистые, словно брызги водопада, вращаются в оковалке мяса, и кажется мне, что гной очищается из язв, а мясо соединятся волокнами в руке, жилы переставляются одна на другую, и поперёк сосуды. Девушки прошелестели между собой: " А давай его побреем, он как мы будет выглядеть". Меня оледянило, заурчал желудок. Лучи падают от большого зелёного глаза внутри круглой камеры. Когда с купола собора католического низвергнуты солнечные лучи и ты в мелкой пыли стоишь под ними принимая причастие маленьким, такое-же охватило меня ощущение. Рука покоится на белой полочке, а свет прозрачный перешивает волокна мяса в предплечьи. Две девушки высокие стоят около меня. Одна нагнулась руку с гангреной перевернуть. Скажу я вам, ноги у этих дев длинные, жопы подтянутые, талии узкие, лица продолговатые, губы сине-вишнёвые и сомкнуты, глаза – жемчужные без зрачков, огромные на лице, и кожа – живая, без единой ниточки времени. Я сижу на белоснежной пелирине, рука моя на полочке лежит, полочка в воздухе качается, а лучи прозрачные лечат её, и тут решил я к первой девушке обратится: " А вы кто, ангелы? " Мне отвечают в голове: "Мы – люди с Луны". Я: "А как вы на Луне уместились, она же маленькая".  

– Как видишь, уместились.  

– А вы на какой из двух Лун живёте: на той, которая как масленная лепёшка блящет в небе; или на той, что в середине месяца серпом встаёт?  

Девки отвечают по-хихикав: "Так мы на Луне и флаги расставляем для отмечания территорий, траншеи умудряемся рыть, капусту сажаем, удобрениями мастим всякими, опрыскиваем, бывает капуста втрое больше вашей на Земле вырастает, тогда мы быстренько всё уничтожаем, и на другой край Луны перебираемся, где надёжней". Я подмигнул одной девушке: "Неужели, прямо в три раза больше французской, ишь ты, а рыбу ловите, снасти из чего вьёте, ягоды варите, или закупориваете с виноградным уксусом? А мужики у вас есть там на Луне вашей? " Первая девушка жеманно отвела огомные свои глазищи и вещает: "А ты о чём подумал? " Я: "Ну мне такой вопрос очень контаментабилен, интересно же, как у вас там, на Луне, ну это, того, как вы симпатию между друг другом находите? " Вторая девушка с жемчужными глазами строго посмотрела и охватило голову мою таким стыдом, что и описать трудно. Но отвечает, в висках слышатся шепчущие слова, как будто с другого берега, если ты на речке в лодке сидишь: "А у нас на Луне не так, как у вас. У нас девушки – это мужчины оплодотворяющие, а мужчины – это девушки принимающие сперму, через попу у нас там всё происходит".  

Фаркас: – тьпфу ты намудрил, мы думали, ты Ги нормальный мужик, историю победоносно-примечательную поведуешь, как медведей в Лотарингии пиками забивал, ловиты волкам устраивал в Скифских лесах, около Праги вагантов трескал по голове мечём, как стяги полковые на крепостях челюстями вражиных полчищ гнобил, покуда шалупень трусливая жалась в пещерах каменных развалин, а ты пидераст какой-то тайный оказался, срам, ох какой срам, не ожидал я от тебя... баба ты...  

Ги Эспаразао: Баба? Да я тебя щас урою.  

Жоффрей Бизе гикнул: – Не растраивайте вы друг друга. Подставте ему кто-нибудь подножку, валите. Эх ты Ги, ну не баба, не баба ты, а ведёшь себя как чёрт.  

Фаркас, получиив звонкий кулак по морде: – Ну ты ведь сам, сам, ах, впрочем... Он сам!  

Ги Эспаразо, стирая с казанков кровь о штаны: – Так ты дослушай до конца-то дурья твоя бошка. Снесу ведь скулы.  

Фаркас: – Гнойную душёнку не постеснялся открыть перед товарищами, ай-ай-ай, экий вы, Ги, ужаснейший человечешка. Мразь – да и только.  

Гринальдо: – А я всегда говорил, этот Ги потому и воин бесстрашный, потому что у него в заднице шило зашито и покою не даёт.  

Ги Эспаразо: – Это ты за себя про шило мудри! Нанюхаешься каменьев белых вопреки слова чистого, и край тебе родной не мил. Я то в галию вернусь, коли выживу, а ты здесь бурьём придорожным прорастёшь. Бросаешься в аттаку. Я -же за тобой углядываю. Да вы дослушайте до конца то.  

Жоффрей Бизо, почесавшись в заднице: – Эка братва, вы про геморрой изволите говорить? Покоя от вас, как от комара настырного, блох бы не нахватьси...  

Иосиф Шамра: – Французы...  

Эмиль Вийлар: – Флаги на луне...  

Синержи: – К Иосифу пойду за флягами под винище, завтра, верно возьмём город этот, может выпрошу, а вы тут сидите. Сроем в землю.  

Филиберт: – Так ты пидор что-ли Ги?  

Ги поник всем своим существом в немом упрёке обалгавшем слова: – Хм.  

Жоффрей Бизо тучно: – Ни хренашеньки мне геморрой, скажу вам, чесное слово, в аттаке не помогает. Сидеть в патруле – понятное дело. Почему и полтинник разменял на той неделе, а вы все – молодыми сдохните в этой сириской гариге.  

Гринальдо: – При чём тут ваш геморрой, уймитесь, тут о глобальном мы должны полагать, ведь наш, брат, фу, бр-ррр Гизмонд Эспаразо – пидор!  

Герментино: – Никак не ожидал. А может верно говорят, содомиты, – они на службе сатаны, либо возни канцелярской, поскольку деваться им некуда. Подайте миску мою, пускай поближе к сапогам находится. Хорошь Ги, уволь меня, но с тобой одной ложкой трескать харчи не в моготу с этого часа. Ещё хворь пидорастская какая-нибудь прилипнет – всё, конфутатис...  

Ги Эспаразо: – Час от часу не легче, вы чё накинулись-то на меня, дайте закончу историю, и многие моменты из неё вам покажутся сущей безделицей, левой фигнёй, как шиш перед глазом.  

Фаркас: – Зараза, зараза в тебе большая сидит Эспаразо.  

Эмиль Вейлар: – Если Никею возьмём, я тебе, Гизмонд, лично двух самых отборных шлюх притащу, даже в глаза им скорлупу яичную вставлю, как у баб с Луны, ну с жемчужными глазами, чтобы тебе срамота всякая не мерещилась.  

Ги Эспаразо позеленел: – Вы видите мою руку, ну нате – ощупайте, иди сюда Гринальдо, да не жмись бестолочь, погляди, ты хотябы один шрам видишь на ней?  

Гринальдо подполз бочком к Ги Эспаразо и в пламеннистых осечках костра осмотрел задранную рубаху на правом предплечьи Ги Эспаразо: – Ну шрамы я вижу... Но к пидерсату дотрагиваться не стану.  

Ги Эспаразо: – Да ебать вашу мать, вы чё – рехнулсь совсем, никакой я не пидераст. Какие шрамы то, ты вглядись, дружище, протрезвись узреть.., у-у, мурло скулящее, не осталось никаких шрамов, ну если только сильно приглядеться. А мне о том и рявкать вам, воробьи срамоглотные, что это всё в каком-то тумане ничтожном происходило, и никаких шрамов не осталось вовсе, или почти, когда мне Кадафи руку резал. И не пидорас я точно, уверяю вас, жахал токмо баб. И вообще – это всё во сне, всё во сне было, если-бы, как-будто на яву. Стоп, меч не возьму, слово моё дослушайте: отсюда никуда не двинусь, пока вам не до-расскажу историю про руку мою. Дослушайте дураки.  

Уроборос, заложив кулаки за пояс – Гутарь свою историю мракобес.  

Ги Эспаразо – Ну так о чём я хотел сказать? Впрочем не важно... Где был, там уж и рука при мне... Ёбтить...  

Фаркас: – Да ты такой и есть, судя по твоим словам.  

Ги Эспаразо, размахнувшись кулаком: – Ну ведь это всего-лишь затравка была, дивертисмент к менуэту.  

Калябра Лузиньяк, выдвинув ногу: – А я бы от минета, нынче, не отказался-бы.  

Друзья с немым вопросом посмотрели на Калябру, потом на Гизмонда.  

Калябра Лузиньяк вскочил бровями: – А чё вы баб в рот не потчивали. Чё вы на меня то ухищряетесь гниды? Я не такой как он, Гизмонд. Не – я нормальный. Я за женщин вообще. Они ведь сосут, и я не против. Ну чтобы баба, сирийка, или полька лучше, у полячек это по-задористей получается...  

Эмиль Вийлар: – Поди и с мужиками такое чудачество совершал?  

Все замкнулись, почёсывая виски.  

Фаркас: – Считаю нужным прекратить пошлости... огульники. Ну-ка хватит. Этак мы, Ого-го!, куда дойдём. Все тут рыцари, а ну как Циц!  

Ирем из Вормса, до этого смотревший в нерасторопности за мыльным угасанием звёзд на небе: – А чем он хуже нас, коли всяк на врага своего смотрит, если как в друзьях изъян ищет. Содомиты. Наверное, после Гоморы они где-то остались.  

Фаркас: – У тебя Ирем морда, как у Лота после переворота. Пускай бачит дальше...  

Ги Эспаразо: – У-у недотёпы. Пидерастом ещё обозвали – ублюдки. Дайте полностью всю картину обрисовать?  

Жоффрей Бизо, похлопывая себя по пузу полулёжа: – Ты и дываче мне другом не был, а после истории крамольной вовсе – хрен с лукошком, но чё ты, собственно, Ги в раж пошёл, потешаются они над тобой, ты бы ещё рассказал про девок, которых в жопу трахал, а после, чтобы их матери не смотрели, урезал глотки всему семейству, так тебя бы вообще "Царём Ада" обозвали б. Нафиг свидетели. Насмешники везде, лишь бы прослыть эквивалентными уму. Давай доканчивай свою белиберду про лунных девок и я спать пойду, как обычно – зря чтоли сразу три ноги куропачьих после ужина заглотил, щас соус будет урчать всю ночь в животе.  

Синержи: – Страмошник...  

Ги Эспаразо косо осадил рыцаря Синерджи: – В рыло дам.  

Синержи: – Так я про Жоффрея.  

Жоффрей пукнул.  

Ги Эспаразо: – Ну я и говорю, а что я до этого говорил? А ничего! Вообщем девушки эти с жемчужными глазами меня вывели из себя, говорю им: "Да как-же это такое может быть, чтобы мужик и баба менялись??? " Пригляделся, а мне этот лекарь Кадафи уже резать кожу на руке стал, мясо моё волокнами торчит, такие маленькие волокна, а он их собирается отрывать и бросать под ноги, я даже не знал, что они меньше-уже, чем у говядины, и пила серповидная лежит на парапете. Ноздри у меня раздулись, стал воздух ловить и этого ассирийца засраного толкнул пяткой, обомлевши побежал с кладбища. На постоялый двор приспел, в "сараюшник" ихний, сердце бъётся, кровью все портки забрызганы. Тогда я стал руку правую давить, гной весь поганый с кровью выдавливать из руки. Ножом вскапывал бугры и давил гной, тканью вытирал. Вскапывал. Голову мне от боли мелькающей так крутило, вспышками, что и не расскажешь. Дрожжал словно гончая перед ручьём. Ножом сам резал и давил гной, ножом и убирал, когда голова затмевалась. Знал, что нужно и делал. Из очага постоялого двора набрал пыли – золы. Вскрывал гноящиеся язвы – это сперва боязнь срабатывает, а потом привык, золу прикладывал. Угольки для закопчения болезни. Месяц подобным образом лечился сам. Главное, чтобы зола серая – пепельная была, а лучше с альбы бела. Прогоревшая от сухого дерева, прогоревшая с чуть смоляными слюнями, но только без животных. Без животных, чуть со смоляными, и сухой должен быть огонь. До последнего пузыря давил целую неделю гной из руки. Вот, смотрите все – вылечился! А сердечко стучало – будто первый раз родился. И волосы у меня в пятнышках меловых, которые выпавшие, отрасли опять. Но много я струпнин с руки поснимал, зато – ни одного шрама. Ну Гринальдо заметил, так у страха глаза велики. Есть шрамы, но приглядеться к ним надобно. Никому не позволю! А я по сю пору за волосами не замечаю. Прошла рука. Единственное зачем пошёл на Святую землю – изгнать от себя грех. Чё я дома буду сидеть. Врежу мечом ещё кого, вот и хорошо как-бы. Ведь я прибегнул к сатанинским силам. Жулик этот Кадафи с могил землю брал, и на Луне я побывал, а это ли не поскотинский промысел? Из вас кто-нибудь на Луне бывал? А дуроглоты? Вот то-то и оно, что нет. А я – был. Там траншеи роют для капусты, и фермы, наверное, бывают. Но капуста на Луне – это точно я утверждаю, сам видел как второе пришествие, – второе больше нашинской, статная такая, с листьями. На Луне капуста растёт. Отрину от себя пагубного лукавника, перед Христом паду как есть и буду умолять простить меня за подобную дерзость. Немощен я, боли побоялся, как животное себя повёл, которое боли боится, но не знает – что искупление в этом грехов, души нещадные порывы. Боль переторчать только нужно. Но капуста на Луне – это факт безоговорочный.  

Гринальдо: – А может это не капуста вовсе была? Дурь какая-нибудь хренова?  

Ги: – Никому не дал бы почуствовать боль, как себе. Была там на Луне капуста и всё тут. Я тебе клянусь на чём свет стоит, по-моему была. Видел глазами. Капуста была на Луне и точка. Ну бабы не дадут соврать. Переждать только боль нужно, перекончить...  

Филиберт: – С пидерастами?  

Ги: – Блядь, я щас кого-нибудь ушлемазлю! Надоели вы с этими пидерастами. Не устрашусь и не убоюсь никого, ибо двумя руками буду биться с сатанинским отродьем, во имя неистовое, и смертью за свой грех отвечу, рассеку месяц их сарацинский... Видел этот месяц – блядь! Луна называется.  

Жоффрей Бизо: – Вот так сказал, как сказал, долго в себе держал. Наверное и замолчит наш Ги Эспаразо навечно, а, Ги?  

Ги Эспаразо: ---- Я и капусту не отказываюсь есть, вдруг с Луны? А на звёздах растёт искрящаяся капуста, сколопендрию мне в бок!  

Эмиль Вийлар: – И после ты перестал за оленями охотиться?  

Ги Эспаразо: – За душами людскими стал, ты прав, брат, убийца я отменный, но твою не возьму.  

Жоффрей Бизо хрипло разглядывал объеденные кости куриные, и зачем-то заголосил как волк об мясе настоящем, У-у-у, потом приумолк, когда Гринальдо пошёл на озеро Никейское, искать самую жгучую траву для успокоения своей раны.  

Вот и доверяй нынче идолопоклонникам, они правду в себе имеют, но что это за правда такая, что она омрачет саму истину?  

 

 

| 271 | оценок нет 19:33 14.05.2017

Комментарии

Авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице.

YaPishu.net 2017