Вечер прокрался к Нему в комнату мелкими, но уверенными шажками. Но поначалу его и не было; и Его комната — с недопитым чаем на маленьком столике и с высокими стеллажами, широким шкафом, настенными полками, рабочим столом, подлокотниками узкого дивана, подоконником распахнутого окна, запруженными книгами, книгами, книгами — озарялась тёплым светом летнего солнца, и даже тень там, где ей и надлежало быть, казалась и не тенью вовсе, а тем же светом — еще совсем молодым и неокрепшим. Но Он, закрывшись подобно щитом, с толстым пластом страниц, книгой, повернувшись, сидя в кресле спиной к распахнутому окну и блуждая взглядом по буквам, словам и фразам, а воображением по неведомым городам и странам, ни младшего, ни старшего света не замечал, не видел, а скорее чувствовал, как чувствуешь то особенное тепло в молчании и бездействии — особенно в молчании и бездействии — близкого тебе человека, разделяющего с тобой бесконечно длинное мгновение в крошечной, оторванной от всего мира комнате.
Мало кому дано понять и прочувствовать и то упоение перед великой, неиссякаемой с годами и столетиями силой слова; слова, отлитого душой из нестерпимой тоски и безграничной радости, из невыносимых более страданий и самых чистых, светлых наслаждений; слова, помещенного в самые недра разгорячённого сердца и тут же из него вырванного и навсегда упокоенного на белоснежных страницах, чтобы вселять в читающего его, раз за разом, свою великую, неиссякаемую с годами и столетиями силу. Но Ему было дано, и он понимал и чувствовал. И пока там, за окном, бурлил своей жизнью монотонный и серый город, пока пешеходы на перекрёстках ждали зелёного сигнала светофора, пока покупатели в магазинах одежды, крутясь перед зеркалом и въедливо всматриваясь в свое отражение, выбирали фасон для своей новой кофты, футболки, штанов, пока двое автомобилистов, крича и бранясь и считая секунды обеденного перерыва, никак не могли поделить одно парковочное место возле своего любимого ресторана, Он, сидя все в том же кресле, спиной все к тому же окну, читал, бывало, какую-нибудь (или даже ту же самую) книгу и походил при этом на застывшую статую, к губам которой, перед самым мгновением ее окаменения, прикоснулась своей лёгкой рукой блаженная улыбка, да так и осталась там, казалось, на целую вечность озарив Его лицо своим светом.
Пальцы едва касаются страниц, дыхание еле поднимает грудь, и только глаза Его, вобрав в себя всю жизнь молодого сердца, подобно маятнику, раскачиваясь из стороны в сторону, читают одну и ту же страницу, абзац, предложение, фразу раз за разом, раз за разом, раз за разом выпивая залпом эту светлую чашу, а после, никак не насытившись, прикладываются к ней снова, с удивлением замечая, что она полна до краев, полна, как прежде. Благо, что есть солнце, что освещает страницы, солнце и лето, что продлевает ему жизнь, лето и хорошая книга, что делает день безграничным.
Но вечер не дремлет.
— По-моему, вы читаете, и ни одно слово до вас не доходит, — сказала Руфь в какую-то минуту, когда он сбился и перепутал страницы.
За окном вечер, только проснувшись, появился будто из-под земли и, потягивая свои темные, длинные члены, сладко зевал, поднимая прохладный ветер.
Мартин посмотрел на нее горящим взглядом, смутился было и вдруг выпалил:
— По-моему, и до вас тоже не доходит. О чем был последний сонет?
Вечер поднялся над городом исполинской громадой и, насупив грозные брови, принялся методично и с упоенным неистовством сгущать тени даже в самых светлых местах.
— Не знаю, — честно, со смехом призналась она. — Уже забыла. Давайте не будем больше читать. День так хорош.
Вечер, склонившись к Его окну и ехидно оскалившись, протянул свою длинную, темную руку и коснулся самым кончиком темного, длинного пальца белоснежной страницы.
Не скоро мы опять приедем сюда, — печально произнес Мартин. — Там, на горизонте...
Мартин сбился и смолк, оставив Руфь в недоумении; а из страницы, словно из крошечной прорехи, вытек вдруг весь ее свет и тут же рассеялся. Крепко обхватив пальцами книгу, Он отстранил ее и увидел, что вечер уже прокрался к Нему в комнату мелкими, но уверенными шажками. Светлые обои потускнели; непроглядная тень поглотила молодой свет, так и не дав ему окрепнуть; а многочисленные, высокие и совсем низкие стопки книг — на рабочем столе, на подлокотниках узкого дивана — казались безмолвными соглядатаями, темными стражами ночи. Он закрыл книгу и положил ее на маленький столик рядом с ледяным чаем. Почти что нестерпимое желание встать и включить свет распирало Его душу, но Он все сидел и сидел, словно прикованный к креслу незванным вечером.
Вдруг взгляд Его упал на одну вещицу, стоящую на шкафу — небольшой бюст Достоевского — подарок давнего друга; его профиль с прямым носом и длинной бородой был чётко очерчен в полутьме комнаты. «На долгую, долгую память». А потом: шумное застолье, звон тарелок, бокалов, бутылок и все разговоры, разговоры, разговоры и смех. А потом: долгие прощания; слабые, сильные рукопожатия, объятия, распахнутая дверь и улыбки и топот ног в подъезде. И почему-то в конце: Береги, береги как зеницу ока; нет? Мне тоже! ; пойдём, пойдём, месяц еще высоко... И думать брось! Насидимся еще. И уже после: приятная прохлада, тишина, яркие звезды, город как на ладони, незаконный костер и разговоры, разговоры, разговоры; разговоры без смеха.
Прямой нос и длинная борода сливаются с темнотой, будто растворяясь в ней. А чуть ниже, на торце шкафа, словно удерживая из последних сил набранное за весь день тепло, светится фотография: Он, еще совсем юный, ещё с мальчишеским, но пытающимся казаться взрослым взглядом, а с ним она — друг Его детства, соседка по улице, соседка по парте, сидит совсем рядом на скамейке в белом платье, с россыпью тёмных волос и улыбается светлой, ещё совсем детской, девичьей улыбкой; над ними, укрыв от солнца, раскинул ветви тополь, а позади — высокие качели; и Ему вспомнилось вдруг, как она высоко над ними раскачивалась и как ее волосы развивались на ветру, и как Он бегал кругом и кричал, чтобы она остановилась, в страхе, что она упадет. Он напряг зрение и даже подался немного вперед, чтобы получше разглядеть эту улыбку, но она, блеснув, словно на прощание, бесследно исчезла, как последняя в небе звезда.
И в комнате стало неуютно, темно и тесно, как в гробу. Стены и потолок, залитые темнотой, будто придвинулись к креслу вплотную; а распахнутое сзади окно будто заколотили. Стало трудно дышать: отяжелевший воздух, с трудом пролезая в горло, камнем оседал в лёгких. Он вдруг затрясся весь мелкой дрожью и, вцепившись в кресло, смотрел немигающим взглядом в кромешную темноту и не мог пошевелиться. Его словно вышвырнули в этом кресле в открытый космос, где Он, навечно окаменев, теперь вынужден бороздить его темные, холодные, бескрайние просторы; один, один, совершенно один с этой извечной, безмолвной пустотой.
Но вдруг — Его будто ударило током, и Он, вскочив с кресла, побежал, спотыкаясь и больно ударяясь коленями о косяки, в прихожую; на ощупь и наспех натянув обувь, не заперев квартиры и перепрыгивая через ступени, Он распахнул дверь подъезда и оказался на улице. Невыносимо яркое солнце ударило Его в голову, и Он снова ослеп, уже во второй раз; перед глазами забегали тёмные пятна; Он стоял, опустив взгляд и прикрыв голову руками.
Вдруг чуть поодаль заслышался знакомый голос. «О, привет, привет, — пальцы тесно сжали Его ладонь. — Наконец-то выбрался, — Он вздохнул наконец полной грудью; и после паузы: — Ну что, хранишь, хранишь как зеницу ока? — Он чувствовал, как постепенно согревается на солнце его охлодевшее тело; вскоре глаза, привыкшие к свету, стали различать ярко зелёную траву и колышущиеся на слабом ветру листья молодых берёзок. — Это хорошо, хорошо, — в кустах зачирикали воробьи. — А у меня знаешь, знаешь что у меня…»
И он начал рассказывать о чём-то, разводя руками, изредка смеясь и то повышая, то понижая голос. «А потом, — говорил он. — А я знаешь что? А он знаешь что? — и продолжал».
И вдруг в один миг солнце погасло и, словно хлынув из разверзшегося неба, на Него обрушилась тьма, тьма непроглядной ночи; вместе с инстинктивным последним вздохом утопающего она проникла внутрь Него, обволокла и сжала сердце, а после растеклась по всему телу, умертвив в Нем всё успевшее родиться тепло. «А он знаешь что? А я знаешь что? »
И Он развернулся и побежал, чувствуя ни земли, ни ног; не видя ступеней, Он спотыкался, падал, разбивая локти с коленями, вставал, снова падал, снова поднимался и бежал, бежал, бежал. Бежал обратно, обратно к своему тёмному вечеру.
Авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице.