Самовары (за Родину! за Сталина!)

Рассказ / Военная проза, История, Постмодернизм, Сюрреализм, Хоррор
пост-депрессивный экзистенциальный хоррор
Теги: ветераны война Сталин СССР

 

Над широкой снежной равниной – рекой, закованной в латы льда, – печально возвышается на холме Андреевский монастырь, болью гнилых крестов впиваясь в серое марево крадущегося рассвета. Двор монастыря огражден стеной из рыжего, выщербленного камня. На дороге, что ведет к арке пустотелых ворот без створок, алмазный снег, выпавший ночной тайностью, не истоптан еще нотами тяжелых сапог и лучиками колес телеги не посечён. Андреевская церковь в центре двора упразднена космическим взрывом, но боковые стены её упали не до конца, и кажется, что церковь эта надкушена озверевшим небом, но была она разбита не высшей силой, а трудящимися людьми, с целью сломить кулацкое духовенство. На уцелевшей звоннице смольный столетний ворон свил себе гнездо из пепельной тишины, и только завывания ветра, да редкий выкрик с низин двора вырывают его из казематов памяти. Долгое время монастырь не видел людей, лишь богомольные бабки из соседней деревни приходили сюда и тяжело вздыхали, глядя на обезглавленный труп религии. Деревьями и кустами в проемах святой развалины проросла настойчивая природа.  

По краям двора высятся келейные корпуса: святолюбский, богоявленский, поварской и просфорный. Стены их серые, неприглядные, а окна, утопленные в глубоких нишах, обведены светло-голубой, вылинявшей каймой. Три года тому назад в монастырь, пустовавший еще с начала «пятилетки безбожия» стали завозить инвалидов. После войны они усеивали площади и вокзалы, просили милостыню, сверкая начищенными медалями, если, конечно, война не обтесала им руки, нужные, чтобы счищать с медалей черный мох времени. Наряды милиции собирали их, как виноградный бисер, со всего города, грузили в плохо оборудованные теплушки и везли подальше от пролетарских глаз, чаще в оставленные монастыри, которые спешно перестраивались в интернаты для содержания инвалидов.  

В святолюбском корпусе, в помещении свечной мастерской, соединенной с несколькими малыми кельями, была устроена вместительная палата на тридцать коек, где содержались так званые самовары. Фельдшер Стенищев, прибывший в монастырь пару лет назад, как-то раз спросил колхозного председателя – Ивана Павловича Бертелло – который резиденствовал в доме деревенского старосты, почему их называют именно самоварами. Бертелло облизнул свои губастые выступы и насмешливо сощурил аметистовые глаза:  

– Рук у них нету, ног тоже нету, только хуй – краник.  

Он зловеще и таинственно рассмеялся, словно заухал филин, а Стенищев стоял, не зная, что ему сейчас сделать: подражать ли высшему руководству либо пустить себе пулю в лоб.  

Лейтенант Каюмов лежал на грязной клоповой койке, спеленатый одеялами до самого подбородка. У него было суровое, будто высеченное из войны лицо, покрытое паутиной мелких морщин. Серые глаза глядели на всё злобно-сосредоточенно. Созерцая посторонний пейзаж он не рассматривал весь вид сразу, но выделял некий один объект, тщательно изучал его на предмет полезности, затем переключался на следующий. Напротив лейтенанта было окно, за которым, подобно чахоточному больному, харкало алой кровью молодое солнце социализма. Снег на горизонте зажегся белогвардейским страхом, и это ослепило глаза. Каюмов выморгнул слёзы и сместил взгляд ближе к монастырю – к берегу замерзшей реки, где была выбита крещенская полынья, у которой вчера проводил службу один поповский недобиток, и крестьяне радостно ныряли в ледяную купель. Бертелло смотрел на это дело сквозь пальцы; религию он воспринимал, как красивую сказку, которую приятно послушать вечером в натопленной докрасна избе, конечно же, с пониманием, что всё, сказанное в ней вымысел. Председатель принимал лишь эстетический аспект религиозной доктрины, употребление религиозного опиума оправдывалось красотой курительной трубки, поэтому он позволял проведение служб и церковных праздников, одновременно с этим занимаясь пропагандой атеистического материализма в общей крестьянской массе.  

– Слава, ты готов? – спросил Каюмова сосед слева. – Или из-за твоей трусости подходящее утро пиздой накроется.  

Каюмов повернул к нему голову и сжал зубы. Его соседом был бывший танкист Черненко, обеих ног и левой руки он лишился уже в Берлине, за пару дней до победы, когда немецкий снаряд угодил в его тэ-тридцать-четверку. Лицо у майора Черенеко было широкое, полнолунное, в глазах сверкало безудержное веселье обреченного человека, правую часть лица исписал лозунгами пожар.  

– Я трусом никогда не был. – проскрежетал Каюмов. – Но одно дело, когда ты фрица на штык подымешь, тут выбора морального нет – или ты его, или он тебя, но, если безоружного человека, еще и знакомого… Я бы хотел, конечно, хотел, только не чрез убийство.  

– Перебори себя. Или ты хочешь и дальше здесь гнить. Вчера ночью Суховееву из просфорного – паралитику – крысы лицо объели. Теперь его будут держать отдельно, отдельно даже от тех, кого скрывают от мира. Чтобы жить, нужно что-то делать, когда человек перестает делать, он умирает. Как этот, вот!  

Он кивнул на бесформенный комок покрывал справа от лейтенанта. Каюмов повернул голову – под рваными простынями в пятнах мочи и кала вздрагивала тихая жизнь. Жизнью был разведчик Чигулин, добывший данные о готовящемся расстреле конференции в Тегеране. На этом деле он и попался; гитлеровцы ставили его к стенке четыре раза. «Умри вовремя, русиш швайн» – напутствовал разведчика офицер СС, но Чигулин их философов не читал, не читал и потому не умер. Когда его доставили в монастырь, на груди у него сверкала звезда героя, а сам Чигулин вопил истошно, будто бы он лично знает товарища Берию, и не будет существовать в таких ужасных условиях. На второй день к нему пришел Гагаулов – номинальный директор заведения – он обустроил монастырь в первые две недели, затем уехал, и его не видели до сих пор, руководство заведением осуществлял Бертелло.  

– Государственным иждивением, значит, брезгуем? – ласково спросил разведчика Гагаулов. – Рябчиков тебе, что ли поднести? буржуйских ананасов тебе подать, контра блядская? Паровоз общества к коммунизму движется, а такие, как ты, попусту тяготят машину. Васька, Петька (бросил он санитарам) а ну, покажите ему вождя! возьмите эту – наверное, немцы дали, сняли с настоящего героя и крысе этой всучили – возьмите звезду, короче, возьмите и засуньте её этому коллаборационисту в фрицелюбную его жопу. А ты, разведчик, если будешь ещё болтать, скажу бросить тебя в выгребную яму с говном, которое монахи за тысячу лет насрали. Разведывай, сколько хочешь, там! Может, даже Бога узришь!  

Со смехом Гагаулов вышел прочь из палаты, дюжие санитары перевернули на живот заходящегося криком героя, и сделали то, что им приказано было сделать. С тех пор Чигулин разговаривать перестал, большую часть времени он прятался от жизни под одеялом, не в силах показаться товарищам, после того, как те видели его унижение. Подвиг разведчика вечно живёт в памяти советских людей, и экзальтированные пионерки неистово мастурбируют, глядя на его фото в учебнике по истории, только сам он здесь, забытый и никому не нужный, потому что не умер вовремя.  

– Я тебе приказываю, как старший по званию! – крикнул Черненко, и несколько рассерженных голосов шикнули на него.  

Каюмов печально улыбнулся ему в ответ. На ресницах светилось эхо красной зари.  

– Мы не в армии, дорогой товарищ.  

– Нет, но армия в нас!  

Уцелевшей рукой Черненко сбросил с себя вонючее одеяло и скатился на грязный пол. Из всех присутствующих в палате, он один мог передвигаться иначе, кроме как ползком на культях. Для цели передвижения танкист приспособил старую, ушедшую в ночь икону, приладив вместо колес, найденные подшипники. Тяжко ухнув, как мшистый бубен, Черненко уселся Богородице на лицо и, отталкиваясь уцелевшей рукой от мира, подъехал к койке Каюмова.  

– Ты подумай об остальных! – зашипел он лейтенанту в глаза. – Зимой хотя бы мух нет, а вспомни, что летом было. Если долго лежишь на месте, тело гнить начинает, пролежни до кости доходят. Потом налетают мухи, и в ранах празднуют черви. Это незабываемое ощущение – когда черви своими хвостиками щекочут тебе по мясу. Сержанта Мидова, сумасшедшего, что советский строй поносил, ты помнишь? «Гитлер – я твоя Ева! » – кричал всё время. А что делать, кроме как кричать, если ты сделать больше ничего не способен? Они вынесли его на жару, положили в корыто и залили по шею жидким говном. Кормили, блядь, и поили, а Стенищев "Комсомольскую правду" ему по утрам читал, пока он заживо в говне разлагался.  

Зубы у танкиста были обломанные, десны кровоточили от цинги, и капельки гнойной крови летели в лицо Каюмову.  

– Ладно. – прошептал сержант. – Я сделаю. Надо их всех спасти.  

– Нас всех надо спасти.  

Танкист ухватил лейтенанта за левую его руку, стертую ластиком войны до середины предплечья. Из бледной, оплывшей, будто воск, плоти выступало несколько сантиметров желтой лучевой кости. Кость была заточена, как оружие. Лейтенант долго тер её о сырые камни, пока она не стала настолько острой, что могла бы пробуравить чужую жизнь. Ему нужно было чем-то занять себя и, когда Черненко застал его за сим делом, он рассказал лейтенанту свой сумасшедший план.  

– Всегда есть выход! Всегда есть выход! – шипел танкист. – Зови эту упадочную козлину, а я пока под кроватью спрячусь.  

Каюмов сжал скулы до красной боли, чтобы не зарыдать от космической оставленности себя. В безмолвном крике вытянулось лицо, но, когда мать выпустила его из душных объятий и взглянула ему в глаза, он улыбнулся ей смиренной тихой улыбкой. На перроне стоял гул, точно в пчелином особняке, осенний воздух напух от горестных всхлипов, листья и поцелуи осыпались на новобранцев. Над оливковым паровозом кипел плюмаж из черного горячего дыма, сквозь который подмигивал рубин вечернего солнца. И люди были в тот день, как листья, – в желтых и зеленых одеждах они, подхваченные первыми дуновениями далекой бури войны, летели прочь из родных лесов, чтобы сгнить в холодных лужах дальних земель. В глазах матерей чернели дыры тревог, но элегические волны осеннего океана топили страх новобранцев в теплых лагунах светлой, безотчетной печали. Мать стояла в густо-синем платке, и после, во время долгих боёв, лейтенант часто вспоминал его, но не как платок, скорее как щепотку небес, затянутых клубами сизого дыма, который прошивали с истерическим свистом иглы черных снарядов. Вспоминал чаще, чем лицо матери – у него была её фотокарточка, и он чувствовал мать с собой, но фотокарточки неба не было у него и приходилось самостоятельно воссоздавать его в дыне черепа.  

– Надеюсь, тебе в первом бою ноги поотрывает! – заголосила мать. – И ты домой вернешься. Без ног жить можно, сыночек! Спрячься лучше на чердаке, как я тебе говорила, и не суйся в войну!  

Он взглянул ей в пепельные глаза и вытер слезы с желтых горелых щек. На пальцах Каюмова остался мазут от недавней ручной работы, и косая черная линия пересекла щеку матери, как зачеркивание.  

– Родина зовет, мама, не хочу я от нее прятаться. – ответил Каюмов. – Не хочу томиться на чердаке в контрреволюционных условиях с тараканами, страдать хмурым единоличником, пока немцы мордуют нашу кузню социализма, а на фронте пузырится боевое веселье. Говорят, сам товарищ Сталин поведёт нас в безбрежность боя. Говорят, он умеет железным соколом оборачиваться, и мы эту немчуру проклятую…Ух её!  

Он потряс в воздухе кулаком, и Сталин вдруг представился ему барышней в мятном платье, собирающей в осеннем парке букетики желтых листьев и украшающей ими смольные свои волосы.  

– Как думаешь, придет Аня, чтоб меня проводить?  

– Придет, обязательно. – всхлипнула мать, и вытерла слезами платок.  

Тишину всполошил гудок паровоза – будто слон, надышавшись гелия, протяжно чихнул. Человеческая масса пришла в движение: одни уже лезли в кишку вагона, но большинство еще не прерывали своих прощаний. Быстрее сыпались зерна слов, объятья стали, словно тиски. Как голодные пиявки, зрачки всасывали образы в мозг. Каюмов обнял мать на прощание; не слушая её причитаний, он закинул вещмешок на плечо и, проталкиваясь через толпу, двинулся к паровозу. Легкая грусть обвивала сердце воздушной белой змеей. Какой-то детский восторг, будто бы перед подготовкой к новогоднему утреннику, сиял в ночи́ грудной клетки, и Каюмов не мог дождаться, когда же ему выдадут винтовку, чтобы ею стрелять. С винтовкой праздник начнется по-настоящему. При всём этом он осматривал гербарий толпы, становился, как в балете, на цыпочки и заглядывал через головы в смутной надежде, что она все-таки пришла его проводить, но затерялась где-то в осеннем вечере. Вдруг кто-то тронул его за плечо – легко тронул, точно бабочка задела бархатным крылышком. Каюмов оглянулся – и это была она. Черные вьющиеся волосы, кожа загорелая от внутреннего огня, цвет октября в глазах. Есть в ней что безудержное, цыганское, она много смеется – полно и весело, словно летний ливень, и танцевать любит, и стихи сочиняет – о борьбе с сифилисом.  

– Я мать твою видела – грустно сказала Аня. – Сидит она у вокзала, плачет.  

– Если можешь, не давай ей печалиться, в думы тяжкие голову опускать.  

– А ты как? Как ты там будешь?  

Каюмов собирался ответить, но Аня вдруг обняла его и крепко поцеловала в губы. «Интересно, а Сталин умеет так целоваться». – подумал он. Тут из поезда высунулся земляничный майор и позвал его:  

– Пора Родине служить, парень. Залазь в вагон, машина больше терпеть не может.  

Каюмов заглянул невесте в глаза и, обменявшись заверениями в любви, они простились на вечность, а через несколько минут он сидел уже в вагоне средь поющих, как соловьи, товарищей и печально глядел в окно на причесанные поля золотой пшеницы, на кленовые рощи и синенькие венки речушек, на крестьянские избы, на сытую тишину; еще немного и они въехали в полосу дождя, паровоз обернула тьма, и капли облепили стекло, как цапли.  

– Матвей! Сюда скорее, Матвей! – завопил Каюмов. – Всё печёт, будто ноги мне по-живому режут! Воды, сука, воды подай!  

Несколько минут Каюмов, словно поэт, выл в безразличие пустоты. Вой его разбудил спящих самоваров, но они лежали тихо, как бревна, не двигались, всё было спланировано заранее. Открылась белая дверь и на пороге показался рыжий бородатый мужик в тулупе и валенках. В руке он держал помятый томик стихов Сологуба, лицо было дикое и тупое. В конце 14-ого года помещик-толстовец, который владел деревней, решил категорически опроститься и не оставив ни наследников, ни распоряжений одной темной безлунной ночью превратился в амёбу. Матвей, его конюх, прогнал тумаками слуг, растаскивающих добро барина, запечатал окна и двери и стал жить в усадьбе, как варвар единоличник в завоёванном Риме. У помещика была большая библиотека книг конца века и огромный винный подвал. Матвей пивал вино и лошадей кушал, жил он в полном довольстве; лишенный необходимости говорить с людьми, дичал и тупел, а тупел от того, что читал всё время; читал, потому что не любил думать. В 17-ом году, когда в деревню пришла советская власть, Матвея вначале приняли за сбрендившего помещика и возили его по всем городам и селам, показывали зевакам, как эталон разложения царской аристократии. Кто-то из деревенских узнал его, и Матвей вернулся в деревню, где продолжил пить и читать, и пас колхозных коров, а потом был принят сторожем в интернат.  

– Чего тебе? – пробурчал он, подходя к кровати Каюмова.  

– Болит! – прохрипел тот. – Ног не чувствую, а болит, как зверь. Может то, чего нет, болеть?  

Матвей нахмурился, перекрестил лейтенанта и задумчиво произнес:  

– Тебе, брат, в ад суждено попасть. Ты еще здесь, а ноги твои в аду – черти их калеными языками лижут.  

У Матвея было одно действенное средство для лечения любой хвори – он бил кулаком в морду. Если больной продолжал жаловаться, он бил еще раз, и так до полного выздоровления либо смерти.  

Большой кулак с мозолями на костяшках вошел, как незваный гусь, в лицо лейтенанту. Из разбитой губы брызнула тяжелая кровь, и Каюмов почувствовал во рту соленый вкус моря.  

– Прошло? – спросил Матвей.  

– Нет, блядь! Не прошло!  

Сторож бил еще, и еще. После пяти ударов лейтенант достиг желаемого; он поблагодарил Матвея за помощь, и довольный конюх повернулся, с целью уйти.  

– Стой! – крикнул ему Каюмов. – Я тебе анекдот сейчас скажу. Сколько нужно декадентов, чтобы вкрутить лампочку?  

Матвей сверлил Каюмова деревянным, словно дуб, взглядом.  

– Декаденты лампочку никогда не вкрутят. Они своего опиума накурятся и примутся друг друга в жопы ебать, а свет нам принесет не тусклая лампочка декадентов, а встающее за окном солнце соцреализма.  

Несколько мгновений сторож переваривал шутку, потом высрался громким и пустым смехом.  

– Тише! Тише! – успокаивал его лейтенант. – Ты остальных разбудишь. Подойди ближе, я тебе еще один анекдот расскажу. О том, как Рембо с мужиками в баню ходил.  

– Короче, так было. – продолжал лейтенант, когда сторож склонил к нему своё упадочное лицо. – Верлен целый день сочинял стихи, и так утомился бедненький, что у него не встал. Рембо ему говорит…  

Губы сторожа скривились в улыбке, он низко опустил голову, так как Каюмов понизил глос. Незаметно для собеседника лейтенант высвободил из-под одеяла боевую культю и со всей силы ударил под подбородок сторожа. Заточенная кость легко врезалась в стороннюю жизнь, и глаза Матвея замерли, как река. В тупом изумлении округлились бычачьи очи, и черты лица опали, словно опалы. Каюмов выдернул кость, и кровавый дождь ударил ему в глаза. Сторож отступил на шаг, поднял руку к лицу и открыл рот в немом ужасе перед красотой смерти. С диким хохотом из-под кровати выкатился, верхом на черной иконе, танкист Черненко. Оттолкнувшись от железной перекладины уцелевшей рукой, он метнулся к сторожу, сграбастал его за ворот тулупа и дернул вниз. Сторож упал покорно, и Черненко, взгромоздившись ему на грудь, перехватил икону и бил углом Богородицы Матвею прямо в лицо, превращая человеческий фасад в кровавую революцию. При этом он хохотал безумно и пускал слюни, из расстегнутой ширинки выбился напряженный член, хлещущий желтой протухшей спермой. И все они хохотали, все улюлюкали, как римляне в Колизее, встали, кто был способен, на грязных своих матрасах и вопили, как дикари, радовались свирепой радостью, заскучавшие без вражеской крови.  

Каюмов закрыл глаза, чтобы не видеть ужас, но внутри было еще страшней, чем снаружи. Кровь застывала на земле, как ковер, их винтовки, каски, шинели, их души были в крови. Кровь висела в воздухе, как туман, и покрывала лица темной засохшей коркой, которая при порыве сходила лишь вместе с кожей. Кровь застывала в воронках от упавших снарядов и, когда им было скучно без боя, они лепили крововиков и бросались ржавыми сгустками. Человек падал, сраженный пулей, и оставалась лишь только кровь, кровь шла в атаку, и кровь кричала «ура». Поле боя превратилось в красное море, с каждым днем они тонули всё глубже, и солнце больше не светило над головой, перекрытое черными самолетами.  

Однажды их артиллерия накрыла немецкие позиции, целый день они добивали раненых, командир взобрался на гору трупов и кричал в ястребиной радости, и вместо слов изо рта у него выходила кровь. В пулеметном гнезде, как птенчики пулемёта, сидели двое уцелевших фашистов. Один с раскрытым, словно мак, животом и поднятой головой, взгляд его, подобно колонне, уходил в безличную высоту. Другой фашист баюкал на руках, как младенца, свою ногу, отхваченную снарядом. Каюмов медленно брёл к нему, немец пел хрустальную песню, и когда он увидел подходящего лейтенанта, то вдруг зарыдал всем телом и протянул вперед ногу, как подношение. Немец скулил о бессмысленности, о смерти, об одиночестве, и Каюмов понимал его всей душой, хотя и не знал немецкого, он отбросил в сторону оторванную конечность и упер ствол винтовки фашисту в грудь. В лице того замерло всякое выражение, потом он начал смеяться, тем беспредельным смехом, что венчает собой отчаяние. Немец рванулся в сторону, напал на свою же ногу, выдернул из-под формы член, и начал её ебать. Каюмов пристрелил его со спины. Он много видел похожего – человек сидит и думает о чем-то своем, затем без явной причины начинает смеяться, стреляется в самого себя, рвет зубами горло товарища. Лейтенант не понимал этот смех отчаяния, а потом сам рассмеялся так в полевом госпитале, когда очнувшись после долгого забытья, он увидел, что ему отрезают руки.  

– Эх, верните мне обратно мой 45-ый! – ухмыльнулся танкист, размазывая по лицу мозги сторожа. – Бывало, в Берлине с пацанами немца прикончим, мозгами его обмажемся и пойдем голые по квартирам девок ихних ебать.  

Каюмов перевернулся на живот и, согнувшись, как книга, сел на кровати.  

– Ты зачем разрешил бить себя по морде? – спросил Черненко. – Боль – есть средство порабощения пролетарской массы или ты, как империалист Достоевский, находишь наслаждение в муке?  

– Мне надо было разозлиться. Я так запросто не могу убить.  

Самовары сели в кроватях и молча смотрели на танкиста. Лица их – грязные, бородатые, в серых струпьях – были озарены теперь ярким подкожным светом, светом разбуженной от психического сна надежды. Стояла могильная тишина, лишь слепой летчик Шахов в дальнем углу скулил, себялюбиво жалуясь другим на свои увечья; покалечен он был не сильно – у него сохранились даже ладони, правда, были они без пальцев.  

– Завали ебало! – крикнул ему танкист. – Ты думаешь, тебе хуже всех, а на самом деле ты просто хочешь привлечь внимание. Личность в тебе гнилая, и болью ты пытаешься вызвать к самому себе интерес, да только тут у всех боль. Молчи в тряпочку, сука потная, пока я говорить буду.  

Он глубоко вздохнул и начал обширным голосом, которому было тесно в палате – как члену в девятилетней.  

– Товарищи! Граждане! Бойцы армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои! Мы, прошедшие огонь, воду и фаллопиевы трубы, оставлены на погибель в полном забытьи и кошмаре. Мы, те, кто вырезал из груди войны сияющее сердце Победы, выброшены, словно перчатка. И пока для остальных граждан нашей советской Родины наступил долгожданный мир, мы навеки погребены в их памяти, как жабы в земле. Война выела нам лица страстными поцелуями, её объятия перемололи наши тленные кости, и любовь войны сокрушила плоть. Как влюбленный калечит свою невесту, чтобы она никуда от него не делась, так и война покалечила нас, товарищи. Нас! самых ярых своих любовников! и теперь она навеки в наших сердцах! Что нам остается еще, кроме как протяжно тонуть в ледовитом океане апатии!? Гибнуть в Харибде воспоминаний, пока тела наши превращаются в чертоги желтого гноя!? Неужели в наших сердцах, товарищи, угасли молнии подвигов!? Действие, товарищи, есть синоним жизни, так давайте сделаем то, о чём мы столько говорили в самые заветные наши ночи! Последний подвиг, о котором даже знать никому нельзя!  

– Ура! Ура! – закричали со всех сторон самовары. – Веди нас! Веди, товарищ!  

Черненко снова сел на икону, подъехал к двери, широко распахнул её и махнул рукой, приглашая всех следовать за собой. Самовары скатывались со своих коек, отталкиваясь культями, нелепо и суетливо, точно опарыши, ползли они по деревянному полу. Непоколебимая решимость застыла в мертвенно-бледных лицах. Каюмов, солидарный с народной массой, сполз на пол и, подобравшись к кровати разведчика, подцепил костью одеяла и лоскуты, в которых тот прятал себя от мира. Чигулин лежал ничком, всем телом сотрясаясь от работы неутомимого, как крот, разума.  

– Ты с нами, товарищ? – спросил Каюмов.  

Чигулин повернулся к нему – морщины, как взбесившееся море собак.  

– Сталин, – прокаркал он, и лицо его свела судорога ума. – Сталин – хачина!  

– Ах ты подонок мрака! ты Сталина не смей трогать, или он тебя молнией поразит! Небом раньше божок командовал, корону царю держал, но божка человек сничтожил, и теперь там Сталин сидит, а облака бывают, когда он трубку свою раскуривает. Слезай-ка с отжившей койки, и ползем с нами в кефир грядущего!  

Чигулин десантировался на пол и, осторожно пробуя силу своих культей, пополз вперед, чтобы сравняться с массами.  

Медленно, как слепые котята, выползали они из святолюбского корпуса, пересекали безлюдный двор, проталкивались на запорошенную дорогу, что вела в сторону далекой деревни, топили крахмальный снег жаром телесной топки. Впереди катился танкист Черненко, и парад их был беззвучен и скрыт от глаз. А в деревне жили добрые люди. Дети играли у избы на подворье, мычала, утопив морды в мирных яслях, скотина, бабы ставили в печь горшки, мужики курили трубки в рассвет, и старухи поминали былое печальным словом.  

Фыркая и отплевываясь, Каюмов штурмовал баррикаду снега. Ему не было одиноко, со всех сторон ползли другие товарищи, и рассветное солнце красило пелерину снежного поля в оттенки желтого, оранжевого, малинового сияния. Лейтенант повернул голову и, сделав в щелку глаза, долго смотрел на метлы голых деревьев, что стояли парами у дороги. Он ставил себе цель добраться до ближней пары, потом можно будет упасть и пусть его застрелят, словно оленя, но когда он доходил до этих деревьев, то ставил новую цель – добраться до следующих и так, мелкими промежутками, они преодолели уже несколько горизонтов. После двух недель непрекращающегося боя, немецкая армия начала отступление, и пусть немцы понесли меньшие потери, чем их войска, где каждый третий был ранен, и холода скосили больше вражеской пули, первыми отступили все-таки немецкие силы. Никто не радовался, не ликовал, на это не осталось души. Они легли рядом со своими винтовками, обняли их, как мишек, и уснули, каждый, там же, где и стоял.  

Вечером от военного руководства пришел приказ – они должны немедленно сняться с места и преследовать немецкую армию до тех пор, пока не уничтожат её совсем. Им не передали ни еды, ни патронов, ни теплой одежды – были лишь слова на бумаге. Уже третий день шли они по снежной дороге, усталые и рептильные; с каждым новым рассветом все больше их падало и замерзало у хрустальных обочин. Идущие следом заградотряды добивали дезертиров и ослабевших, остальных гнали, как скот, к победе. Каюмов взглянул на товарища, что шел рядом. Лицо у того было черное, омертвелое, глаза – пробитые голубые звездочки. Ночью, когда они разожгли костер, товарищ вытянул к огню руки, и оттаявшее мяско слезало с костей, как девочка с карусели.  

С каждым днем их ряды нищали – жалкая группка отощавших, еле живых людей. Когда по дороге им встречались места немецких стоянок, все дружно копались в мусоре, выискивая объедки, они жевали кору с деревьев, иные отъедали у щедрых, как соль, товарищей отмороженные ночные пальцы. Каюмов уже долгое время ничего не видел вокруг, он тупо шагал, свесив опухоль головы, как вдруг его окликнул хриплый нездешний голос. Лейтенант поднял глаза и увидел перед собой трех немцев в белых маскхалатах, наверно, это были разведчики, которых послали узнать, преследует ли кто-то уходящую армию. Если бы не их оклик, лейтенант бы прошагал мимо.  

– Ура! – Каюмов вскинул винтовку. – Ура, товарищи!  

Белая гранитная пустошь ответила льдом молчания, и лейтенант понял, что остался один. Горячая пуля прошила ему плечо, и он рухнул в перину снега. Каюмов пролежал так тысячу лет, пока мимо маршировали серые немецкие батальоны; они возвращались на оставленные позиции. Его подобрал плешивый мужик на бричке, положил раненого средь мешков с продовольствием и прикрыл рогожей, дабы спрятать от лишних глаз. Странным образом мужик сумел довезти Каюмова живым в госпиталь, лейтенант не помнил дороги и очнулся он лишь тогда, когда молодой доктор отпиливал ему руки с веселым свистом. Оледеневшие нервы не производили больше страдания, и первое время в госпитале лейтенант воспринимал всё вокруг, как начало потусторонней жизни. Только, когда доктор спросил его о родных, он понял, что остался в прежней реальности, где существуют и они тоже. С чудовищным трудом, как ударник, сохраняя ливень слёз в глазах-тучах, он холодно и бесчувственно произнес: «Один я, суки, один. Нет, и не было у меня никого», а потом целые сутки смеялся в пустые лица.  

От деревни повеяло запахом свежей сдобы; мычала в стойлах замкнутая скотина, и какой-то пьяный мужик пел песню без различимых слов. Они свернули в сторону от деревни и поползли к реке, в то место, где выбита полынья во льду. Все они ужасно устали, но усталость эта была приятной, так как предваряла собой покой и спасение от страданий. Парад их был беззвучен и скрыт от глаз. Медленно сползали они к реке с маленького пригорка. Раскрасневшиеся лица их блестели от пота, свинцовое дыхание вырывалось у каждого из груди.  

– За Родину! За Сталина! – заревел вдруг танкист Черненко, и все ринулись из последних сил.  

Первые самовары пробили тонкую корку льда, которым заросла река от мороза. С серебристым треском вонзились в ночной субстрат, выпустили из лёгких воздух и нырнули дружно под лёд. За ними шли следующие: полынья кишела людьми, как червями – мертвая кошка. Они матерились, хрипели и барахтались, мешали друг другу уйти под воду, потому что каждый хотел быть первым. Мертвецы всплывали и покачивались в воде древесно, заслоняя остальным дорогу к небытию. Каюмов подполз к полынье одним из последних – он бухнулся в воду, и холод обжег все тело морозными поцелуями; ему был знаком сей холод, и поэтому умирать лейтенанту было легче, чем остальным. Он выплюнул в атмосферу из груди воздух, будто бы отказываясь брать от мира жизнь в обмен на страдания, и нырнул в ничто. Подо льдом было темно и спокойно, лейтенант сделал пару резких движений и уперся грудью в мягкое илистое дно; в легких началось жжение. Каюмов проплыл еще некоторое расстояние, чтобы вдруг, если он захочет вернуться, не иметь возможности сделать это. Жжение стало невыносимым, он извивался, как безголовый хлыст, и, когда больше не смог терпеть, разорвал, как рубаху, рот и вобрал в легкие ледяную воду. Животный ужас резал душу Каюмова, но желание умереть не ослабло в нем; грудь его сотрясалась кашлем, и мышцы сводило судорогой.  

Радужные птички затрепетали перед глазами. Он увидел вдруг самого себя – здорового и живого, шагающего в кителе великой победы. Ему бросали ландыши и сердечки, толпа вокруг расцвела улыбками, и маленьких детей протягивали вперед, чтобы он благословил их своей рукой. Каюмов заметил в толпе родных, побежал к ним, но по пути споткнулся и полетел в какую-то бесцветную пустоту. Их лица отдалялись все дальше, будто бы люди стояли по краям разверстой могилы, а он падал все глубже в землю. Затем всё скрыла бесцветность.  

 

Обложка. Отто Дикс. Игроки в скат. 1920

| 279 | 5 / 5 (голосов: 5) | 18:15 11.03.2019

Комментарии

Rat_rain16:49 20.04.2019
konstantin1949, не думаю, что люди, выжженые войной, всеми покинутые и проклятые, обманутые советской властью будут изъясняться на каком-нибудь другом русском языке, кроме матерного. Заметьте, мат присутствует только в диалогах, его нет в описаниях. И вообще - нецензурная брань есть жемчужина языка.
Sveta_ivchenko11:55 20.04.2019
konstantin1949, не мерзко здесь, а мрачно, и ближе к правде во много больше раз, чем ваш пафосный, пустой и лживый комментарий.
Konstantin194903:57 20.04.2019
Мерзко. Мерзко все. И плоды войны и поведение якобы обслуживающего персонала и манера изложения. Неужели Вы кроме матерного другого русского не знаете? В словаре у шотландца Даля около двухсот тысяч русских слов. А судя по Вашим произведениям Вы хотите ограничить язык русского народа тридцатью матерными.
Rat_rain12:52 15.03.2019
sveta_ivchenko, спасибо
Sveta_ivchenko12:36 15.03.2019
Очень
Rat_rain18:41 12.03.2019
irish2018, спасибо за отзыв
Rat_rain18:41 12.03.2019
villorvladlenov, спасибо
Villorvladlenov09:56 12.03.2019
во первых - очень жуткая и очень точная картина в начале где три инвалида играют в карты.
Во вторых - реально депрессивно, плюс ужасный натурализм
В третьих - частично диалоги (да и описание) напоминают А. Платонова, только у вас они более витиеватые формы принимают.
Да и конец где они топятся мне напомнил конец Чевенгура...
В целом классно получилось! но на мой вкус слишком много описаний.
Irish201820:27 11.03.2019
За Сталина, за Родину- жизнь отдать святое дело а самоварную жизнь тем паче.
Умри товарищ за победу коммунизма !!

Книги автора


доктор
Автор: Rat_rain
Стихотворение / Поэзия
Аннотация отсутствует
13:00 23.02.2019 | 4.87 / 5 (голосов: 8)

Защитник 18+
Автор: Rat_rain
Рассказ / Мистика Политика Постмодернизм Сюрреализм Фэнтези
Мальчик Саша и представить себе не мог, что в будущем он станет выдающимся сатанистом, защищающим президента от магических атак прогнившего Запада. Американские телепаты ежедневно пытаются свести с ум ... (открыть аннотацию)а главу государства. Маги ЛГБТ-сообщества насылают сны о радостях однополой любви. Великий зулусский колдун хочет подчинить его своей воле. Сам ужасный Хозяин, заключенный в земную персть, готовится пробудиться.Удастся ли Александру (Сатанаилу) выстоять в неравной борьбе? Сможет ли он дать отпор зулусскому колдуну и западным телепатам? А вдруг президент, поддавшись магическому внушению, стал уже гомосексуалистом, и вся борьба с Западом заранее обречена на провал? P. S.: присутствуют маты, цинизм, постирония и медвежий членум.
Теги: сатанизм африканская магия язычество коммунизм happy end
15:40 06.02.2019 | 5 / 5 (голосов: 6)

Иисус с бензопилой 18+
Автор: Rat_rain
Рассказ / Альтернатива Постмодернизм Психология Философия Чёрный юмор
только массовые убийства спасут человечество
Теги: воспитатель безразличие нигилисты
15:25 16.01.2019 | 5 / 5 (голосов: 5)

Наташа 18+
Автор: Rat_rain
Рассказ / Детская Любовный роман Постмодернизм Эротика
Наташа, мой виноградный лучик, звенящий дождик живой, опаловый светлячок… Я до ужаса по тебе тоскую. В сердце словно вскрыли бездонную волчью яму, наполнив её до краёв кровавых бритвенными отчаяниями ... (открыть аннотацию)и ломтиками стеклянных пагод. Черная меланхолия сжигает меня дотла, как трие́ровская планета, и нет никакой возможности избавиться от ее неодолимого притяжения, разве только облачиться в шкуру воспоминаний, чтобы прошлое переваривало всю мою анатомию, как хитон, пропитанный ядом гидры, переваривал плоть Геракла.
21:32 02.01.2019 | 5 / 5 (голосов: 1)

Хуй 18+
Автор: Rat_rain
Рассказ / Детектив Реализм Чёрный юмор
Господа, мне кажется, или у нас хуй в шкафу ?
21:31 02.01.2019 | оценок нет

Мой сиамский близнец - вампир!
Автор: Rat_rain
Рассказ / Абсурд Мистика Чёрный юмор
Аннотация отсутствует
Теги: деревня вампир семья
15:41 07.12.2018 | 5 / 5 (голосов: 2)

Авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице.

YaPishu.net 2019