* * *
Только смелому? Смелому, говоришь,
покоряется белый конь?
Но Москва, к сожалению, не Париж,
как и Тульщина – не Гасконь.
Здесь посмотрят, под чьей ты рукой, сперва,
а не сколь хорош или плох.
Я всего лишь земляк писателя-льва,
да подковывателя блох.
Мне бы дома подфаковцев обучать,
вычисляя оплаты срок,
лицеисткам свидания назначать
под предлогом разбора строк.
А уж если вступать в этот чёртов град –
не под возгласы медных труб,
а флейтистом, не требующим наград,
с тонкой дудкой у тонких губ,
и, минуя засаду шатровых крыш,
не задев ни звёзд, ни орлов,
осторожно войти в вековую тишь
старых улочек и дворов.
ИГРА
Мы сластей не крали в детстве, хоть и не были тихи:
мы делили, как наследство, сразу шесть земных стихий.
Неиспорченные маги, заклинали без труда:
«Камень, ножницы, бумага, карандаш, огонь, вода! ».
Мы стучали кулаками в такт считалочке простой,
что нифлунги молотками, перстенёк ковали свой.
Высь апрельская синеет, с тайных сил снята печать,
кто окажется сильнее – невозможно просчитать.
По листу графитом водишь. Черновик огню отдашь.
Пламя гасится водою, но не тонет карандаш.
Пилы лес под корень слижут, только камень им не друг.
Оберни листом булыжник – и замкнётся вечный круг.
Стать умней пора давно бы: магам больше не родня,
только чем унять мне злобу наступающего дня?
Что окажется полезней, если действовать пора:
прямодушие железа? изворотливость пера?
Я иду по анфиладе. В каждом зале новый зверь.
Знал победу. Был в накладе. Вновь распахиваю дверь.
Что там дальше на два шага – не предвидеть никогда:
камень? ножницы? бумага? карандаш? огонь? вода?
ТУЛА
Что мне сказать об этом славном городе,
садовой голове моей земли? –
там январями коченеют в холоде,
а летом задыхаются в пыли;
то цедят в чашки кипяток из краников,
то брызжут в споре бранью, охамев,
и рыжий кремль квадратным чёрствым пряником
лежит в низине, а не на холме.
Там срубленные в парке липы старые
приказывают молодым расти.
Дойти домой пешком, борясь с усталостью,
быстрей, чем на трамвае дотрястись
мимо убогих, временем овеянных,
по пояс в землю вогнанных хибар,
запомнивших Демида Антюфеева,
а может, и гиреевских татар.
Там брендом стал герой лесковской повести,
испортивший английский раритет.
Он, впрочем, не пропил остатки совести,
выведывая западный секрет.
А ныне, открывая ночью летнею
окно во двор – крепись и будь готов
послушать, как горланят дурь последнюю
поддатые потомки казюков.
Там берега Упы, Воронки, Тулицы
сплошным ковром покрыл домашний сор.
Там в сотне метров от центральной улицы –
колонки, и крапива, и забор.
Бедняк-хозяин, словно пёс испуганный,
облает грозно, выйдя на крыльцо;
а у тулячек нос обычно пуговкой,
и круглое щекастое лицо.
Там правят бал умом и сердцем бедные,
раздувшиеся мелкие божки.
О них дудят исправно в трубы медные
и в дудки, и в сопелки, и в рожки.
Там за пивком азартно спорят парии,
как будто наверху учтут их бред,
чем лучше престарелого агрария
назначенный конструктор-военпред.
Недавнего студенческого прошлого
воссоздан фон. О ком ещё не пел? –
о драмактёрах, выходками пошлыми
со сцены потрафляющих толпе?
О девочках-филфаковках, играющих
в поэзию и чувства на века,
а к выпуску супруга выбирающих
по должности и недрам кошелька?
Плохой кулик, покинувший гнездовище,
поддавшийся чужому миражу,
я на болото брошенное всё ещё
без умиленья ложного гляжу
отсюда – где вода бежит по желобу,
а не стоит, проваливаясь в сон,
отсюда – где не верят слёзным жалобам
и не глядят сочувственно вдогон.
И только оказавшись ненамеренно
проездом там, где юность прозевал,
я вдруг замру и вслушаюсь растерянно,
едва оставив за спиной вокзал;
как будто старый друг, раскрыв объятия,
меня окликнул, в прошлое маня.
Как держишь ты ещё меня, проклятая,
кондовая, хорошая моя!
* * *
Выход в завтра не найден,
но уныние – грех.
Не забыться ли на день,
не пуститься ли в бег
от рутины, от круга
вечных дел – налегке,
со случайной подругой
по Москве – по реке?
Мимо тёмных, лесистых
Воробьёвых высот
нас от пристани к пристани
неспешно несёт.
Мимо скуки и дерзкой
инженерной мечты,
мимо спеси имперской
и святой простоты.
Нас минует не сразу,
удивив, уморив,
Гулливер несуразный,
наскочивший на риф.
Проплывёт снеговая
туча Храма Христа,
следом вновь накрывает
коромысло моста.
Чтобы в споре с судьбою
тонкий лёд растопить,
я готов так с тобою
хоть до Нижнего плыть;
на последние деньги –
хоть по Волге блажной
нерешительным Стенькой
с непреклонной княжной.
Может, это движенье,
радость лёгкого дня
значат больше сближенья
для тебя и меня.
Так у Шуберта, вздохи
унося без следа,
темп с размером в итоге
подгоняла вода.
АСПИРАНТ
Заходишь в гости к шапочным знакомым,
придумав незначительный предлог.
И уравнение с одним искомым
решаешь по привычке, на порог
едва ступив. Похвалишь у хозяйки
дешёвый шик причёски. Разговор
затянешь и кивающим всезнайкой
одобришь всё – от мебели до штор.
С хозяином печально согласишься,
как на запчасти поднялась цена,
ребёнок к вам заглянет – удивишься
стремительному росту пацана.
Хлебнёшь из чашки жиденького чая,
и наконец, спеша (серьёзный вид),
радушием не злоупотребляя,
откланяешься – собран, деловит.
И только взявшись за дверную ручку,
случайные превратности кляня,
небрежно просишь триста до получки –
и голод отступает на два дня.
В АУДИТОРИИ
«Семинар вам не забава,
и сейчас пойдёт к доске…»
Третий ряд, вторая справа.
Ты, дружище, не аскет.
В каждой группе есть такая:
после трёх, пяти ли пар –
глухарём при ней токуешь,
а как вызвал, так пропал.
Третий ряд, вторя справа,
неограненный алмаз,
подберут тебе оправу –
не оглянешься на нас:
однокашников бедовых,
обучателя в очках…
Белой лилией садовой
ты купаешься в лучах
обожания за право
слушать чистый голос твой –
мелодичную отраву,
без которой – неживой.
Наблюдаю за оравой,
уплываю головой.
* * *
Вот дожил до какой-то
небольшой, но твёрдой свободы.
Так юнец, бравший тачку тайком от отца,
слышит вдруг: "теперь тебе можно".
Кто-то, сзади придерживавший за шарф,
отпустил. Отбиваю коленки,
выхожу в закрытую дверь.
После выволочки у начальства
пожимаю плечами, гляжу Джокондой,
не пихаю глицин под язык.
На лыжной пробежке в парке
тянет не по следам – по крахмальному полотну.
Продольная линия на левой руке
бледнеет, почти исчезла.
ПЯТИСТИШИЯ
I
Наконец-то осилил новый костюм.
Не хватило на рубашку.
На скучных переговорах с послами
слежу за дёрганьем секундной стрелки
через дыру в истрёпанной манжете.
II
За поздним возвращением домой
в стучащем метро сморил тебя сон минутный.
Впервые положила ты голову мне на плечо.
Читаю в восьмой раз одну и ту же страницу –
боюсь перевернуть.
* * *
Утром впопыхах торопясь-мечась-собираясь,
чуть не выругался, увидев развязанным галстук,
что привык ослаблять и подтягивать в две секунды.
Остановился, вспомнил, как теребили узел
нетерпеливые, тонкие пальцы с обгрызенным маникюром;
усмехнулся, натянул свитер, пригладил волосы пятернёй –
так, напевая Лепса под нос, пошёл.
* * *
Ты, лезвийный клинок моей гордыни,
полтора аршина нервной стали,
игольно тонкий, ивово гибкий –
жалкое и страшное оружье! –
никогда не бывший в закладе,
никому на свете не нужный:
вся-то роскошь – серебро на гарде,
вся-то честь – не обнажали напрасно –
ты покинул тёмные ножны,
ты вступился за блажь господина,
и теперь, в мельканье невидим,
льдисто вспыхивая на солнце,
то со стуком спицы о спицу,
то со скользким визгом полозьев –
оплетаешь в змеином танце
столь же гибкое тело стальное.
Па за па, фигура за фигурой
раздвигаешь в защите лазейку,
комариным хоботком в жажде крови
ищешь сердце чужого бога,
и – наивный, наивный, наивный! –
ударяешь в скрытую кольчугу,
выгибаешься, ломаешься с разлёта
в позвоночнике с тугим, сжатым воплем,
и проигрываешь. Но, друг мой,
сам того не зная, спасаешь
неразумного хозяина от кары,
от горящего клейма убийцы.
В БОЛЬНИЧНОМ СКВЕРЕ
Расставание бывает светлым –
вот и лето нас легонько гладит
по щеке. Не правда ли, острее
прежнего зенитного угара
эта ускользающая ласка?
Дни текут, позвякивая медью,
всплёскивают лень на перекатах,
синь теряют и мелеют руслом.
Если дальше незачем и не с чем –
на ближайшей парковой прогулке
вдруг замедли шаг, остановись,
запрокинь лицо к парящим кронам,
и в наплыве головокруженья
обрети как веру невесомость
бабочки, живущей только светом
и пыльцой. Из чуждой оболочки
выплыви, распространись, освойся,
вверх скользни по бледному лучу –
а потом, внезапно обессилев,
убаюканный теплом последним,
тихо опустись и закачайся
в сонной паутине-колыбели.
* * *
Подсчитав свои уроны, сняв бесплодную осаду
с той столицы, что не верит ни веселью, ни слезам,
в тихом городе районном я когда-нибудь осяду,
затворив надёжно двери в свой бесхитростный сезам.
Зашуршат бумажной лентой прежде певшиеся годы,
отшумят ветра и грозы. Станут только и важны
недовольные клиенты, по утрам прогноз погоды,
да наивные вопросы и фантазии жены.
Невлиятельный, но верный друг вернёт мне эхом имя –
безотказное лекарство от сомнений и забот:
«Лучше первым на деревне, чем семьсот двадцатым в Риме», –
и внезапное лукавство по лицу его скользнёт.
Лишь однажды трудно станет не назвать судьбу ошибкой,
и под ложечкой царапнет ядом смазанная сталь –
в день, когда с телеэкрана со спокойною улыбкой
и сокурсника чертами взглянет тот, кем я не стал.
Я жену теплей укрою, утону с бокалом в кресле,
опущу хмельные вежды под защитою икон –
и в обманчивом покое не проснётся, не воскреснет
марш отчаянной надежды. Давний марш за Рубикон.
ПОСЛЕ ПРОВИНЦИИ
Там труден, здесь отравлен хлеб,
а сердцу так же неуютно.
Сменил на серпентарий хлев,
а здесь быстрей убьют.
– Убьют, но
не тесаками кустарей
навозным, пьяным русским летом –
дадут цикуту в хрустале,
заколют вежливым стилетом.
Авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице.